Номинация
Подкатегория
Река жизни
Рассказ
Молодой,
но перспективный поэт Кирилл Некрасов приехал в небольшое село Вознесенка,
расположенное в живописном местечке у излучины Урала, чтобы вдали от городской
суеты, в тишине и покое начать работу над большой поэмой. Ему хотелось создать
настоящий шедевр о самом главном - о жизни, любви и гармонии с природой. Не
откладывая дела в долгий ящик, сразу же в день приезда, Кирилл отправился к
Уралу. За вдохновением.
Взойдя
на высокий берег реки, он полной грудью вдохнул свежий воздух и зажмурился от
удовольствия. «Чуден Днепр при тихой погоде…» - пришло вдруг на ум. «А ведь
Урал-то ничуть не хуже," - промелькнуло в голове. Руки поэта машинально
нащупали в заброшенной через плечо сумке-чехле холодный бок рабочего нетбука,
мысли, как обузданные кони, поскакали в нужном направлении, формирую красивые
строки будущей поэмы…
Нетбук
послушно отобразил на светящемся экране облечённые в слова мысли поэта. В последние годы он стал
для Кирилла "мозговым центром", куда поэт заносил свои мысли, наброски,
стихи. Потеряв несколько флешек с важными материалами, готовыми стихами, раздосадованный
Кирилл решился приобрести такого универсального помощника для своей поэтической
работы. И ни разу не пожалел - вот уже больше трёх лет нетбук служил ему верой
и правдой, был всегда под рукой, хорошо держал заряд, быстро прогружался и
поддерживал разные форматы электронных файлов. Словом, был незаменим в любых
условиях.
-
Простите, вы здесь не видели лебедей? - вывел Кирилла из поэтического транса
чей-то голос. Вздрогнув и поморщившись, как от боли, поэт обернулся. Перед ним
стояла молодая девушка в легком летнем платье. Симпатичная, машинально отметил
Кирилл, но пребывая в состоянии поэтического вдохновения, он был совсем не
расположен к общению.
-
Нет, не замечал, - довольно сухо ответил он, и собрался продолжить работу, но
настырная девица не уходила, а, наоборот, стала проявлять интерес к его
нетбуку.
-
Ещё раз прошу прощения, это ведь Apple MacBook Air у вас? - девушка кивнула на
нетбук.
-
Да, последняя модель, моя выручалочка, - с гордостью сообщил Кирилл. Потом,
помолчав, решил всё-таки поддержать беседу: - А вы разбираетесь в электронике?
-
Да, немного, - улыбнулась девушка, - У вас очень хорошая модель. Вы позволите?
Она
протянула руку к нетбуку, но Кирилл поспешно убрал его в чехол.
-
Простите, но нет. Поймите, это не просто гаджет, тут - вся моя жизнь, мои
стихи, моя работа. Я, видите ли, поэт...
- Работа и
стихи? Разве стихи могут быть работой? - удивлённо проговорила девушка, - По-моему,
стихи - это вода для души. Поэты, как родники, щедро делятся живой водой своей
души, а читатели утоляют ею жажду. Жажду прекрасного, жажду правды. Подобно
воде, стихи смывают с души человека всё лишнее и наносное, обнажая её, делают
восприимчивей к прекрасному.
- Интересно
рассуждаете, - слегка опешил от таких откровений Кирилл, - Дайте-ка, я угадаю.
Вы - учительница? В здешней школе преподаёте?
Девушка
рассмеялась. У неё был очень заразительный, приятный смех.
- Угадали!
Преподаю математику и информатику. Я - Лиза, Елизавета Светлова, будем знакомы,
- и она снова протянула руку.
- Кирилл Некрасов, поэт, - Кирилл пожал протянутую руку. - Значит,
всё-таки, математику? А я-то решил, что вы - филолог, такое у вас образное
мышление и мировосприятие.
- Просто, я
люблю поэзию. Но это - увлечение. А математика - это работа. Любимая работа. А
вы приезжий? - полюбопытствовала Лиза, - Что привело вас в наши края?
Кирилл,
сам того не ожидая от себя, поведал Лизе о своём намерении написать поэму.
-
Видите ли, Лиза, меня, буквально, очаровало ваше сравнение поэтов с родниками.
И живая вода стихов - тоже прелестный троп. Но я, всё-таки, предпочитаю мыслить
глобальнее. Всё же, родники - это мелковато, не находите? Вот, допустим,
Пушкин. Это же великий поэт, всенародный! Это - океан! Мне, конечно, такого уровня
никогда не достичь. Но быть для людей рекой - полноводной, широкой, несущей им
свои живительные воды, это - вполне
достижимое стремление. Вот здесь, - Кирилл похлопал по чехлу нетбука, - всё моё
творчество последних лет. Неизданное пока, не до конца оформившееся в
самостоятельные произведения, своего рода, стихотворные полуфабрикаты. Это -
вся моя жизнь, моя собственная река. И, вот увидите, когда-нибудь она
разольётся по всему миру...
Лиза,
наклонив голову, с интересом слушала увлёкшегося Кирилла.
- Вы выразили
интересную мысль, Кирилл, но я с вами не во всём согласна. И с удовольствием бы
поспорила, но мне надо спешить. Надеюсь, что мы ещё встретимся и пообщаемся.
Рада знакомству! - и с этими словами, помахав рукой, девушка Лиза, также
бесшумно, как и появилась, растворилась в речном тумане. "Как Золушка
сбежала с бала" - подумалось Кириллу...
Конечно, они
снова встретились. Лиза организовала в школе творческий вечер поэта Кирилла Некрасова,
где он читал свои стихи, шутил и рассказывал о дальнейших творческих планах.
Лиза одобрительно кивала, ребята задавали вопросы, и Кирилл понял, что стал для
всей школьной компании "в доску своим". Потом вместе с Лизой они с
подростками собирались по вечерам на берегу, рыбачили, пели песни под гитару у
костра, пекли картошку, жарили рыбу. Кирилл полюбил такие вылазки, он всё больше
привязывался к Лизе, и вскоре доверил девушке самой читать стихи и наброски
будущей поэмы в его нетбуке. Ему было очень важно услышать отзыв Лизы, её
точные меткие комментарии были для Кирилла лучше любого экспертного мнения
какого-нибудь поэтического корифея. Она читала строки беззвучно, и на её живом
лице менялась целая гамма чувств. Кирилл следил за этими метаморфозами затаив
дыхание...
Трагедия Кирилла началась с того, что Лиза пригласила
его присоединиться к ребячьему походу со сплавом по Уралу. «Нам позарез нужен
физически крепкий мужчина, желательно поющий и играющий на гитаре, - пошутила
она, - иначе школьная администрация не даёт добро на этот рискованное
предприятие. Конечно, с нами отправляется ещё школьный физрук, но она тоже
девушка. Я предлагала ребятам ограничиться пешим путешествием, потому что
плаваю как топор, но эти авантюристы единогласно проголосовали за сплав.
Пришлось подчиниться большинству». Кирилл тоже признал себя авантюристом и с
радостью согласился присоединиться к походу. В путь небольшой отряд
путешественников выдвинулся на трёх четырёхместных лодках, в каждой из которых
находился один взрослый и трое подростков. Поначалу плыли весело, болтали,
перешучивались, смеялись; но, постепенно, говор и шутки смолкли. Ребята, сменяя
друг друга на веслах, заметно устали. К тому же, стремительно стала портиться
погода, подул сильный шквалистый ветер, небо затянуло тучами, вдали послышался
гром.
- Братцы
путешественники! Срочно пристаём к берегу! – скомандовал Кирилл, пытаясь
перекричать раздающиеся уже прямо над ними раскаты грома. Все поспешили налечь
на весла, и вскоре, не без труда, две лодки, управляемые Кириллом и Лизой,
смогли всё-таки причалить к берегу. Третья же лодка, управляемая школьным
физруком Верой Сергеевной, в которой,
кроме неё находилось ещё трое школьников, почти у самого берега перевернуло
шквалистым порывом ветра и поднявшейся волной. Не успел Кирилл
сориентироваться, как Лиза уже бросилась в воду и вытащила, одного за другим
двух ребят. Третьему уже помог выбраться Кирилл.
- Фух, вроде,
все живы? – спросил он у Лизы, переводя дух. Она оглянулась, пересчитывая своих
учеников.
- Да, вроде все
здесь… - начала она и вдруг закричала, - А где же Верочка Сергеевна?!
Все с ужасом
стали вглядываться в бушующие волны Урала. Там, едва различимая в потоках воды,
льющейся сверху и вздымающейся снизу, стремительно удалялась от берега одинокая
фигурка в зелёном спасательном жилете.
- Боже мой, её,
наверно, лодкой оглушило! – в отчаяньи воскликнула Лиза, - Кирилл, умоляю –
приглядите за ребятами! С этими словами она, не раздумывая, бросилась в реку
под страшный крик Кирилла: «Стоооой!»
Разумеется, он тут
же прыгнул за Лизой, догнал её и вытащил беспомощно барахтающуюся девушку на
берег.
- Ты же не
умеешь плавать, дурёха! Сиди здесь и не рыпайся! Ребята, присмотрите за ней! –
бросил Кирилл, на ходу хватая спасательный круг с привязанной к нему верёвкой.
Ливень продолжать бушевать, но ветер стих. Кирилл плыл по течению, всматриваясь
в серую пелену дождя. Мало помалу, он достиг одинокую фигурку. Вера Сергеевна
была в сознании, но полностью обессилена. Кирилл бросил ей спасательный круг, и
уже вместе они стали отчаянно пробиваться против течения к остальным
путешественникам. Спасительная верёвка, предусмотрительно привязанная кем-то из
их группы к дереву, помогла выбраться на берег выбившимся из силы
путешественникам.
- Слава богу, вы живы! – заплакала Лиза,
обнимая Веру и Кирилла. Потом, когда непогода стихла, был разбит лагерь и
путешественники долго отдыхали и сушились, уже со смехом вспоминая о своих
злоключениях. А вот Кириллу было совсем не до смеха. Во время операции по
спасению Веры Сергеевны, он потерял свой «мозговой центр», свой нетбук. В суете
не заметил, что крепление защитного чехла ослабло и нетбук, видимо,
безвозвратно канул в Урал…
Стоит ли
говорить, какие переживания и душевные муки испытывал Кирилл, осознав эту
потерю! Безвозвратно утеряны были его мысли, его стихи, каждая строчка,
пережитая и выстраданная, рожденная в муках творчества. Лиза, как могла,
поддерживала его, не совсем понимая, что он горюет не о дорогом гаджете, а о своих,
ещё не увидевших свет стихах, своей
нерождённой поэме...
Вернувшись из
похода, Кирилл впал в депрессию. Дни и ночи напролёт, он валялся на диване,
бесцельно уставившись в потолок, отключив телефон и никого не желая видеть. А
на третий день его затворничества через открытое окно вдруг послышались строки
его неизданных стихов, его незаконченной поэмы. Вначале, Кирилл слушал их
совершенно равнодушно, но, осознав, что это его стихи, те самые стихи,
безнадёжно утраченные, казалось, вместе с пропавшим нетбуком, он подскочил, как
ужаленный и бросился к окну. Там стояла Лиза в своём голубом платье и
улыбалась.
- Я считаю, трёх
дней для твоей поэтической меланхолии вполне достаточно, мой недальновидный
поэт. Я ведь помню практически, каждую строчку из твоего творчества, потому что
твои стихи для меня – живительный родник. Пусть же этот родник не иссякнет, ибо
он прекрасен и удивителен...
... Они
сидели на том самом берегу Урала, где совсем
недавно познакомились. Лиза говорила, а Кирилл слушал и любовался ею.
- Помнишь, я
хотела поспорить с твоим сравнением поэтов с реками? А я думаю, что жизнь КАЖДОГО человека - река.
Где-то она широкая и глубокая - здесь человек совершает настоящие Поступки,
несёт людям добро. Оно разливается повсюду щедрым потоком человеческой радости,
благодарности, тепла. А где-то эта река вдруг становится мелкой и узкой,
затягивается тиной и превращается в болото. Значит, человек в это время живёт
только собой, своими желаниями, интересами. И чем больше их - личных,
эгоистичных, - тем мельче и ýже река
жизни. Она может ещё тянуться долго-долго, но люди уже не видят её. И когда
жизнь закончится, не останется от человека следа... А бывает короткая, но яркая
жизнь. Она представляется широкой и глубокой, как мощное русло реки, впадающей
в необъятное море. Эта жизнь долго-долго будет в памяти людей, о ней будут писать
стихи, слагать легенды, преклоняясь перед Человеком с широкой душой...
Она замолчала. Молчал
и Кирилл. Он вдруг понял, что самой лучшей его поэмой о вечном и прекрасном будет
сама жизнь – может, и трудная, но невероятно счастливая. Жизнь рядом с
удивительной девушкой Лизой, на многое в этом мире открывшей ему глаза...
Давно это началось, да вот по сию пору и не закончилось. И будет ещё, как минимум, пока дерево из сказки живо и зелено. А и засохнет – всё это длиться будет, пока не упадёт дуб этот, да в землю не уйдёт. И тогда ещё немного продлится.
В конце старого века, за год до прихода следующего, приехал в одно село князь из большого города – отдохнуть ли от трудов каких, за впечатлениями новыми чтоль (хотя, где уж тут впечатлениям-то!), главное – приехал князь, каковых отродясь в селе том не видывали. Знатного рода, благородных кровей…
А село то – точно не Песчанка, может, Уваровка, или Городища какая-нибудь, всё одно – дырка на карте от бублика. С берегов речушек Мечёток – Сухой да Мокрой – дома друг в друга пялятся штук с пятьдесят по́ два в ряд – и всё село.
Ещё, правда, на верхних отрогах балки Коренной ряд добротных хозяйств, особняком, как на выставке, выстроился, там-то князь себе дом господский и сладил.
И хоть князь с собой кучу обслуги привёз, да и местных вокруг него - как комаров после паводка: всем поздороваться, покланяться, про погоду что умное сказать, - но всё больше одному ему нравилось по селу прохаживаться, а ещё сильнее – за околицей. Причём, порой, идёт-идёт, да и остановится, как на стену налетел, ещё и голову в небо закинет, а руки за спиной, как шёл, так и держит… Постоит так некоторое время, вздохнёт, улыбнётся – и дальше пошёл. Вот такого его, в стену упёршегося, Дарья, молочница, случайно коромыслом-то и зашибла, аж ведро слетело. Не насмерть, конечно. Но всё равно сильно: с башкой у князя совсем плохо стало, потому что влюбился он в убивицу свою. Вопреки рангам, сословиям и приличиям.
А та – уж точно, дура дурой: то ли из жалости, то ли, правда, что хорошее в человеке сумела разглядеть, взяла, и в ответ тоже влюбилась в князя. Да так, что на всё и согласная. Даже ребёночка родить. Девочку. С большущими глазами. Как у папаши. Голубыми, естественно. Ольгой назвали.
Девочка, понятно дело, у матери в семье жить стала, в двух домах от господского двора, на улице, что по́верху Коренной шла. А как чуть подросла, стала на улице играть с такими же сорванцами, да всем, чем папаня её через мамку угощал – пряниками, леденцами, прочими детскими ценностями – с окрестной шпаной делилась, особенно с одним, белобрысым, худющим и смешливым. С соседнего двора. Назаркой. С ним весело было и летом лопухами драться, и осенью посреди лужи смотреть, как сапоги в грязь засасывает, да и зимой -только ленивый да совсем старый ангелочков на снегу руками-ногами не рисовал! Вот она и держалась того белобрысого: весёлый он да придумчивый. Как придумает чего, как скажет – хоть дерись, хоть обнимайся!
Потом война началась. С японцами. Те, кто с села, те и знать про неё ничего не знали: далеко слишком, да и японцы эти не известнее индусов, ни тех, ни других отродясь не видывал никто. А вот князю по роду, да и по службе пришлось ехать на самый восток на дальний. Дарье не понять было, надолго ль это, да и куда: всё, что за селом, уже заграница, а дочке её и вовсе неведомо - зачем и почему. По довольствию же и прочему быту всё как прежде осталось, благо, у князя дворни полно – передадут и харчи, и гостинцы. А приятелю дочкиному, белобрысому, так и вовсе всё едино, - не тятька, не дядька, что был, что не́ был.
Нет-нет, не думайте, князь на той войне не погиб, даже орден получил, и даже уже ехал к любимой своей. Да в то время по всей стране чума перекатывалась: там объявится - полдеревни выкосит, успокоится, передохнёт, да и через три городка в четвёртый заявится, чтоб снова пакостить. Вот на какой-то станции она к князю и пристала, что приехал он к молочнице своей уже больным, и тут же помер, только и успел, что наказал похоронить их в одной могиле. Та недолго погоревала, да за ним и ушла, от него же и заразившись. Завещанию перечить не посмели, положили их вместе с разницей в неделю.
Могила их, кстати, до сих пор на старом закрытом кладбище самая красивая, с самой ажурной оградкой, ни табличек, правда, не осталось, ни имён теперь никто не скажет – не помнят.
Девчушку же князеву в услужение отдали, - на девочек трат немного, по хозяйству сызмальства обучены. Хорошо, что хозяйка из образованных была, людьми не помыкала. Плохо, что теперь не побездельничать, лопухи не подрать, лужи не пособирать, в снегу не поваляться. Хоть плачь, хоть обижайся.
Назаровы же родители на заработки надумали поехать – вроде, неплохо жили, да надо ж ещё лучше! Оставили (вроде как на время) хозяйство с Назаркой в придачу на шурина (толковый мужик, хозный), да и махнули – в Волоколамский, уезд, в деревню Марково. А там как раз республику объявили, с флагами, как положено, с речами, - про плохого царя да хороших сапожников, и всех в эту самую республику понапринимали, да ещё и всю родню к себе подтянуть помочь обещали. Правда, ничего там у них не получилось, у республиканцев-то: и Назарку родители к себе не перевезли, и вернуться не вернулись. Нет, шурин, конечно, человек не злой, осиротевшего пацанёнка к себе-то забрал, в город, что уже в пятнадцати верстах от свояко́ва дома начинался, но с семи лет – уже мужик в доме, не забалу́ешь: ни по улице не пога́йдать, ни на речке не поплескаться, хоть проси, хоть упрашивай.
Так и расстались Олюня с Назаром. И вроде бы даже забыли друг про друга. И даже сказка могла бы закончиться (ну ведь правда, у всех началась своя жизнь, потом повзрослели, всяко бывает, ну!).
И вот однажды, ох уж, эти «однажды»…
В страстную неделю, исповедовавшись накануне, в Великий четверг Назар Палыч шёл к причастию Святых Даров. И хотя храм, самый большой и красивый в городе, был освящён только на днях и ни с кем из его прихожан он не ещё был знаком, одно лицо показалась знакомым. А вот Ольга как раз-таки узнала его сразу. Она со своего села намеренно приехала в новый собор – и посмотреть, и причаститься. А Назар, поглядеть на него – парень видный стал, не из второклассной школы, чай, - уже и реальное училище кончил. А Олюня уже совсем прямо на выданье, ещё год-другой – и в старые девы спишут.
Целый день ходили они, не глядя, куда идут и рассказывали друг другу всё подряд – про тёток из села и дядек из города, про странные дела в столицах да что зерно подешевело – странно, а догуляв до дубравы у железнодорожной станции, стали как дети, кидаться друг в друга желудями, уворачиваться, бегать, прятаться за дубами и вновь кидать жёлуди горстями. Как малы́е, ей-бо, хоть стыди, хоть зубоскаль!
- А давай посажаем их! Ты – свою деляночку, я свою, и посмотрим, чьих дубочков-то больше да выше уродится!
А чего б и не посадить? Посадили. Желудёв по дюжине каждый, а то и по две. Ровненько так, вдоль огородки станционной. Слева – его, справа – её. Вот только близко слишком, расстояния промеж желудей совсем небольшие оставили, особенно на границе двух деляночек, там лунки почти соприкасались, будто боязно им было по одному, будто секрет какой шептали друг дружке. Ну, да всё равно пересаживать, как ростки пойдут – не все ж примутся!
Но принялись почти все. Ольга-то в тот же день домой вернулась, в село своё, а Назар регулярно ходил к делянкам, поливал, полол, даже навес нехитрый от солнца из веток соорудил, как будто, сохраняя мелочь эту, свои воспоминания детские охранял. И на следующую Пасху они уже вдвоём в восхищении смотрели, как держали строй на ветру тростинки вершка в два каждая (а какая и с пядь!) там, где в прошлом году только грязь была.
Обе половинки посадки – и левая, его, и правая, её, были на взгляд одинаковы. Одинаково подросшие, одинаково беззащитные, одинаково стремящиеся выжить. Рано пока судить, чьи дубочки краше – решили они. Правда, не заметили, как две тростинки, что посерёдке выросли, на самой границе левых и правых, вверх тянулись, плотно прижавшись друг к другу: слишком близко их прошлой весной желудями посадили. Такие обычно мешают сами себе и оба в итоге гибнут. И надо бы рассадить, да кто б ещё увидел бы! Так ещё год прошёл, хоть считай, хоть вычитай.
Следующую Пасху Назар праздновал один. Олюня весточку передала, что уехала за пять с лишним сотен вёрст, к тётке захворавшей, в деревню, что местные «Тума ляй» зовут, Дубовый овраг то есть. Помочь ей надо, тётке, по хозяйству, так и написала, мол, Тамала – это неспроста, мы ведь детьми над оврагом жили, дубочки вон тоже посадили, вот и судьба мне туда поехать, съезжу и вернусь, не думай. И не вернулась. То ли помощи потребовалось больше, то ли годы лихие начались, то ли ещё что, но так и осталась в Тамале этой.
Назар часто наведывался к станции, с дубочками поболтать, на поезда суетные поглазеть – вдруг из какого клуба дыма подруга детства его вынырнет… Знал, что не увидит, но и знал, что всё хорошо с ней, а почему знал – понятия не имел. Особенно когда делянку общую обихаживал, как с ней переговаривался. И смешок её будто в ответ слышал, - не воробьи же ж в кустах чирикали!
Ещё через год службы в большом соборе запретили, и весь Великий пост ходил Назар в небольшую церквушку, бывшую раньше погостной. Там и алтарником стал, а когда новый батюшка сменил ушедшего на покой, помогал тому обустраивать территорию вокруг: ограду новую за апсидой сложил из кирпича, колоколенку побелил изнутри, да и так, по мелочи, в любой день было куда руки приложить. Станцию, где они делянками мерялись, стали расширять, и от греха подальше решил Назар дубочки под новую стену ограды церковки своей определить – а те уж в локоть высотой вымахали! И главное – не понять, чья сторона больше да выше – левая, его, или правая, её. А два-то ростка, которые посредине вместе оказались, уже и вовсе как один – не разделить их, друг в друга прорастать стали. Вот пока выкапывал он все эти веточки из земли, думал, как же там в Тамале той дальней – всё ли нормально, не болеет она, не голодает ли? А как дошёл до сросшегося стволика, так и спокойно стало: хорошо всё с ней, не беспокойся, всё хорошо. Откуда знает, что хорошо – непонятно, да ясно так стало и уверенно, хоть верь, хоть проверь.
Как выкопал он этот, что посередине рос – глядь, а у него и корешка два, но каждый сам по себе. Невидаль, конечно, но не выбрасывать же! Раз уж выжили, так и растите оба дальше как один!
Все ростки, что принялись у станции, перевысадил он повдоль ограды церковной, с три десятка их стали ввысь тянуться и в каждый год какой в локоть, а какой и в аршин прибавлять. А тот, что с одним стволом да с двумя корнями, он поодаль посадил, на полянке, в глубине зарослей, за колокольней. За всеми другими дубками глаз да рук много было, - кто польёт, кто подвяжет, - а за этим, странным, сам ходил: и приствольный круг ему как редут высоким сделал, и добрений всяких в корень всыпа́л, и белил дважды в год, а не только по весне, как иные. И каждый раз, как уходил к дереву своему, так и с Олюней переговаривался, через росток, конечно, но всякий раз знал – жива, здорова. А как вдруг подумает, будто нехорошее что с ней – приболела или ещё что, - так опять к дубу этому, копать, граблить, подрезать – что он, не найдёт, чем себя занять? И снова как-то знает, что легше ей, и на том спасибо.
* * *
Нет уж той церквушки у железнодорожной станции, а станция уже – целый вокзал. Много лет прошло: у людей тех уже и дети состарились, и внуки повыросли. Даже ограды церковной не осталось, и дубы повдоль ней не сохранились. Один только можно найти ещё, поодаль на полянке, в глубине зарослей, не шибко-то он ввысь тянется, зато вширь разросся, всю полянку ту кроной укрывает. Это сейчас здесь более-менее приглажено да ухожено, а вот лет пятьдесят тому ещё диковато было, да и народу поменьше здесь гуляло. И вот тогда, с полвека назад тому, каждую субботу, с утра пораньше, если, конечно, не болели суставы и спина держала плечи хоть как-то в приличиях, приходил сюда один худющий седой человек, прислонял свою трость к какому-нибудь кусту и, прижав к шершавой коре старого дуба шершавую же старческую ладонь, закрывал глаза и улыбался. Долго он так ходил. Не один год. До тех пор ходил, пока как-то зимой, в субботний сочельник под Рождество, открыв глаза, не увидел с другой стороны дуба свою Олюню, державшую ладонью ствол дуба. как раз напротив его руки.
Я почему это знаю – мне про то отец мой говорил, а ему батя его, которому его папка рассказывал, что тогда ещё худющим был да белобрысым.
А слыхали, что про дуб этот столетний говорят? Будто любые двое близких людей, нужно им только стать лицом друг к другу по двум сторонам дерева на север и на юг, да приложить ладони свои так, чтоб между ними ствол дуба оказался, и хорошо-хорошо подумать друг о друге – так всё! Век те двое будут чувствовать друг друга, где б не находились, хоть рядом, хоть по разным странам: жив-ли здоров, не голоден, да не замёрз ли, а то и не загулял ли…
Сам-то я не проверял: моя-то рядом всегда, от неё и без дерева чудесного ничего не скроешь! Но – верю. Чего и вам желаю. Хоть в шутку, хоть в сказку. А лучше - всерьёз.
Мы с Ниной Васильевной поехали в пансионат с Финляндского вокзала, хотя ближе было с Удельной. Но к Удельной свободных мест в электричке уже не бывало. Сели сразу у дверей, здесь можно было удобно поставить нашичемоданы. В углу двухместной скамьи, у окна, сидела маленькая сухонькая старушка, божий одуванчик. Рядом она расположила две светлые льняные сумки-шопперы, на одной из них была надпись «Счастье в мелочах». Нина Васильевна любила ехать по ходу поезда и потому примостилась на небольшомпространстве рядом со старушкой, немного потеснив ее.
Старушка, улыбнувшись, водрузила одну сумку на колени, а вторую пристроила в ногах со словами: "Сейчас на Удельной много людей сядет", и зачем-то добавила:
— Я никогда не спорю с людьми, никогда.
Я села напротив и стала потихоньку ее разглядывать. На вид ей было под 90, блекло-белое лицо покрылось сетью мелких морщин, над бровями, до переносицы, прорезались вертикальные линии, соединясь в одну глубокую короткую черту точно посередине, веки, совсем без ресниц, розовели, прикрывая серые ввалившиеся глаза. Когда-то большие пухлые губы сейчас опали и смялись, но улыбка была мягкой, доброй. Оказалось, старушка ездила в гости к сестре и возвращалась в Выборг.
Вполне возможно, что они были ровесницами с Ниной Васильевной, но моя коллега выглядела лет на 15 моложе, была стройной, подтянутой, и, не видя лица, ее вполне можно было принять за моложавую женщину. "Сзади пионер, спереди пенсионер", подшучивала она над собой.
Над головой Нины Васильевны, в деревянной некрашеной рамке, висела фотография погибшего молодого героя СВО Никиты Кожемякина. Я вспомнила былину о богатыре с таким же именем, и на душе стало тоскливо. Ходили слухи о второй волне мобилизации.
Публика в вагоне была самая разная: держа в руках черные пакеты с очертаниями картошки, спали стоя два измученных работой узбека-гастарбайтера, подростки с самокатами обсуждали последний клип Моргенштерна, красивая блондинка с турецкими золотыми цепями вкруг шеи, читала какой-то роман, маленький мальчик выпрашивал у мамы мороженое. Освобождающиеся места тут же занимали дачники с пустыми корзинками. Обратно повезут их полными черники, малины, смородины.
Пансионат прилегал к берегу залива, располагаясь на землях, отошедших после революции Финляндии и вернувшихся в СССР после советско-финской войны, в 1939-м. В советские годы здесь отдыхала партийная номенклатура, а теперь 4 отремонтированных корпуса принимали стариков и инвалидов, которых там так и называли, не стыдясь. К каждому старику прилагался родственник-сопровождающий. Мы с Ниной Васильевной преподавали искусствоведение, и она предложила поехать с ней, чтобы вместе написать, наконец,методичку, которую надо было сдать еще до отпуска. Андрей, мой муж, уехал до конца августа в экспедицию на Белое море, и я согласилась.
Возле каждого корпуса красовался цветник, и было видно, что устроил его человек молодой, современный, настолько необычным было сочетание растений и расцветок. Молодые могут позволить себе смелость во всем. Рассыпая по ярко-зеленым газонам пустые шишки, высились огромные ели и сосны, с залива тянул теплый бриз.
В помещениях, несмотря на недавний ремонт, стоял неприятный запах, несильно выраженный, но заставляющий инстинктивно сокращать глубину вдоха. Это не был запах больницы или поликлиники, так пахла старость,
помноженная на 460 человек. Въевшаяся в стены, матрасы и подушки, осевшая на занавесках и темно-синих паласах, устилающих каждый номер, она заявляла о себе уверенно и настойчиво. Нина Васильевна тут жезажгла привезенную с собой аромалампу с сандаловым маслом.
Мы попали в царство стариков. Все они казались мне совсем чужими, непонятными, я физически ощущала разность с ними и не могла, да и не хотела представить себя такой же состарившейся, дряхлой, немощной.
Никто не хочет стареть. Старость кажется далекой, и мы думаем "Когда еще это случится, может и не доживем". Но доживаем. Пару лет назад появилось приложение, где можно было, загрузив фото, увидеть себя лет через 30.
Я показала это фото Андрею, и его реакция меня не порадовала: "Какой кошмар". В отместку я обработала наш общий снимок, заставивший мужа хмыкнуть.
Я заметила, что мои представления о возрасте не заходили дальше пяти лет. Нину Васильевну я не считала
старой. Она уверенно пользовалась смартфоном, самостоятельно верстала свои книги в Pagemaker, неплохо фотографировала и этим выгодно отличалась от многих своих сверстников, беспомощных в мире гаджетов. Меня, единственного ребенка в семье, воспитывала бабушка; отца я не знала; мама много работала и ушла
рано, в 55, не дождавшись внучки, о которой мечтала. Я не видела смысла жизни за чертой молодости. Но день за днём старики открывались мне и открывали свои тайны.
Старые люди, стоящие в конце жизненного пути. Когда-то их нянчили и ласкали родители, а потом и сами они растили и любили своих детей, не замечая, как и я, тихого уверенного наступления возраста. Им пришлось принять старость ради продолжения своей жизни, возможно, мало кому нужной, кроме них самих. Меня окружала
живая история.
Я гуляла по тропинкам и слушала обрывки неторопливых разговоров о подлых изменах и сжигающей страсти,
сокрушительных предательствах и безрассудной верности, победных взлетах и бездонных падениях. Здесь каждый имел за спиной огромный бэкграунд, готовый сценарий драмы человеческой жизни.
Я ходила по тропинкам и слушала, слушала, слушала…
"Моя крестная утонула в блокаду на Ладоге. Она и меня хотела взять, но мама не пустила. И я жива. Плохо вижу, плохо слышу, но живу. На Пискарёвке все мои лежат"
"Ах, как он меня любил! Еще дети не родились, а он по холодам всегда рано утром вставал, топил печь, чтобы
я в тепле проснулась. И потом, уже ребят у нас трое было, а он меня всё крепко любил. И я ему ни разу за всю жизнь ночью не отказала. А теперь вот десятый год одна тоскую. И никто мне его не заменит, ни дети, ни внуки. Знаю,
ждет он меня там, в другой жизни, но не торопит. Терпеливый он."
В пансионате тоже никто не торопился и не торопил, Жизнь текла медленно, заторможенно, как в видео на скорости 0, 75. Никто не спешил на лестницах, не пытался обогнать. Даже молодые, попавшие в эту вязкую среду, принимали новый ритм и снижали скорость, придерживая дверь, подавая руку на ступеньках.
Я вспомнила наше с Андреем свадебное путешествие, случившееся в 2012-м. Мы сели на паром в Швеции и обнаружили себя в окружении европейских пенсионеров. Расстроившись, что нам будет бесконечно скучно, мы сожалели о потраченных деньгах: лучше бы в Индию съездили. Но бодрые старички просиживали вечера в барах, танцпол был полон, показывали кино, аниматоры забавляли всех играми, там мы впервые слушали стендаперов. Путешествие оказалось весёлым и запомнилось навсегда.
И только сейчас я поняла разницу между той, европейской публикой, и нашей. Там были пожилые, здесь - старики. Там смеялись и веселились, здесь - тихо радовались возможности выбраться из опостылевших квартир.
В один из первых дней всех нас собрали в киноконцертном зале. Старые, обитые красным велюром, кресла, казалось, принимали в себя еще зады членов КПСС, но вели себя прилично и не скрипели.
Пожарник беседовал со стариками, подтверждая поговорку "Что стар, что млад":
— На каждом этаже в углу стоят огнетушители. Не надо с ними баловаться, трогать. Если вы увидели дым, не надо бегать и кричать, надо сообщить старшему по этажу.
— А куда бежать?
— Бегите в сторону, противоположную дыму, - дал дельный совет пожарник.
Старики ели всё, что могли прожевать, без капризов, гася возмущение тех, ктожил с детьми и видел лучшее меню:
— Потише, Лидия Петровна. Нас бесплатно кормят, и на том спасибо.
Вечером состоялись посиделки, оказавшиеся глубоким провалом в ретро, и было немного странно, что проводником в прошлое оказался веселый кудрявый парнишка, в коротких узких ярко-оранжевых брюках, с
баяном. " Замедлить рааасставание он всей душоооой старается,словечко иииищет нежное, сидит, сердеееешный, мается", - от души пел он и действительно, очень старался, шутил, заводил зал, но зрители сидели мрачные, не поддаваясь на его уговоры. Большой ярко-красный баян был его преданным помощником, раздувал мехи, легко сжимался и вновь расходился во всю ширь, но и его усилия были тщетны. И вот в застоявшейся тишине, среди вздохов и покашливаний, одинокий голос из зала скрипучим, но бодрым голосом запел: "Легко на сеердце от
пеесни весёлой, она скучаать не даёт никогдаа", песню подхватили, баянист не растерялся, вовремя вступил,
и вот уже разноголосый хор заполнил концертный зал, вознеся к потолку гимн своей далекой молодости.
Мне было 40, я не ощущала возраста, но уже почувствовала его первый укол, когда ко мне впервые обратились "женщина", а не "девушка", и с тех пор я все чаще слышала это, очень физиологичное, обращение к себе.
И вдруг здесь я неожиданно ощутила себя очень молодой. "Вы еще молодая!" – часто слышала я, и день за днем во мне крепла уверенность, что так оно и есть.
В пансионате было много больших зеркал, но я отметила, что старики не любят смотреться в них, поправляя на ходу прически. Заметив, что наша соседка по столику, вымыв руки, тоже не взглянула на себя в зеркало у раковины, я решилась выяснить причину.
— Я считаю, что мне сейчас 35, не больше, умом понимаю, и в паспорте фотография старушки, но я не верю этому. Ну не может такого быть. Не люблю, когда мне говорят в транспорте: «Садитесь, бабушка». Не бабушка я. И в зеркало смотреться не люблю, в этого правдолюбца чёртового. Дома все зеркала поснимала и соседям раздарила. Только в ванной оставила, да и то не себе, а дочери и внукам. Они без него не могут.
Каждый день, после завтрака, Нина Васильевна исчезала куда-то на час, и возвращалась посвежевшая и помолодевшая. Я недоумевала и даже заподозрила ее в знакомстве с каким-нибудь мужчиной из пансионата, хотя все более-менее приличные представители паслись в присутствии жён.
Вечером мы сели пить чай в номере, и Нина Васильевна вдруг разговорилась, хотя раньше никогда не лезла в мою жизнь:
— Роди дочь, Стелла, роди. У меня нет дочери, один сын, внуки - мужская семья. И как я жалею, что не
родила дочь, аборт сделала. Она поехала бы сейчас со мной сюда, посмотри, здесь почти все с дочерьми. Нет, я ни в коем случае не сожалею, что мы с тобой вместе здесь, - поняла она свою неделикатность. - Но ведь и тебе придётся искать кого-то лет через 30-40. У тебя впереди большое испытание - старость. Надо быть готовой к ней.
— Не собираюсь доживать до старости, - грубовато ответила я. Разговор о детях мне был неприятен.
Мне некому было надоедать с вопросами о деторождении, но Андрей заглядывался на ребятишек, и видно было, что ребенка он хочет, но не решается давить на меня. Эта тема затабуировалась после выкидыша в первый год нашей семейной жизни, который я пережила тяжело и горько. С тех пор я не беременела, а последние события на Украине и вовсе отбили желание рожать.
— А тебя не спросят. В наших силах лишь немного скорректировать срок нашей жизни. Здоровым питанием,
йогой. Кто мы, старые люди? Шлак, отработанный материал с точки зрения природы, животного мира. Какую ценность представляем мы для эволюции?
Я пожала плечами. Действительно.
— Но он есть. Каждый прошёл свой, ни на чей не похожий путь. Каждый получил своё испытание. Но некоторые узнали больше других. – Нина Васильевна задумалась и посмотрела в окно на высокие корабельные сосны. - Я никогда не рассказывала тебе об этом, повода не было. — Нина Васильевна помолчала, размешивая длинной ложечкой коричневый кубик тростникового сахара. - В нашем университете верующие люди воспринимаются как такие, знаешь, слегка выжившие из ума. Религия изучается с точки зрения этнографии, не глубже. Мои научные работы не воспринимались бы всерьез, если бы коллеги узнали обо мне правду. – Она снова умолкла. – Дело в том, что я…. ухожу в монастырь.
— Нина Васильевна…Но зачем? – я не могла подобрать слов, чтобы выразить свое изумление и досаду. – Какой смысл в этом?
— Верую я, Стелла. И устала я от этого мира, устала от суеты, забот. Они не заканчиваются, никогда не
заканчиваются.
— Но, Нина Васильевна, Вы – профессор… Вы — доктор наук..
— И что с того? Что есть наука? Изучение творения создателя, открытие существующего. Вот я всю жизнь изучаю
греческие орнаменты. Какой в этом смысл, Стеллочка? Ты никогда не задумывалась о смысле своих научных работ? Кому они нужны? Что они несут людям? Искусство — религия атеистов. Не мои слова.
— Объясните мне, что такое вера, я не понимаю увлечения тем, что ты не можешь научно объяснить - повысила я голос, не понимая причины растущего во мне раздражения.
Нина Васильевна задумалась.
— Скажи, у тебя есть музыкальный слух?
— Да, я окончила музыкалкупо классу фортепиано.
— Какой у тебя любимый композитор?
— Пожалуй, Шопен. Нет, всё же Григ. Да, Григ.
— А теперь давай представим, чисто гипотетически, что ты хочешь объяснить красоту сюиты Грига из «Пер Гюнта»
человеку, начисто лишенному слуха. Которому медведь на ухо наступил. – Нина Васильевна взглянула на меня с хитринкой. – Как ты это сделаешь?
— Дам послушать.
— А он через десять секунд скажет: «Не для меня это». Разве не так?
Я вынуждена была согласиться, вспомнив, как тщетно потащила с собой Андрея в Большой Зал филармонии слушать Рахманинова.
— Так вот, вера, это талант. Он или есть, или его нет, но, так же, как музыкальный слух, его можно развить. У меня не было музыкального слуха, но папа нанял мне учительницу музыки, и , представь, я потом, после войны, смогла поступить в музыкальный класс. Вера – это тонкая связь между тобой и какой-то невероятной высшей силой. И я так счастлива, что причастна к этому. С утра в церковь ходила – и как же хорошо на душе!
— Но зачем в монастырь? Живите дома, работайте, вас очень ценят на кафедре.
— Старость, моя дорогая – это большая ценность, если использовать ее правильно. Если стать не просто
физиологически состарившимся организмом, а мудрым, светлым человеком. Осмотрись: здесь, в нашем окружении, есть такие люди. Их не так много, но они есть. Их надо слушать, искать общения с ними. Они научать жить. Остальным надо помогать, они научат доброте. И то, и другое важно. А я должна успеть пройти
последний этап.
«Господи, она совсем выжила из ума», - подумала я. «Возраст даёт о себе знать».
Улегшись в кровать я долго не могла заснуть. Меня мучил суровый когнитивный диссонанс: ученый, доктор наук, профессор – и монастырь с попами и попадьями.
Утром я попыталась посмотреть на стариков так, как посоветовала накануне Нина Васильевна: искала
мудрых. Услышав за спиной: «Страх рождается беспокойством за будущее», я обернулась. У белой колонны, освещенной косыми мягкими лучами солнца, опираясь на палки для ходьбы, стоял худой лысоватый старик в очках с толстыми стеклами. Седовласая женщина рядом с ним улыбнулась.
Через год я родила девочку Нину.
Владимир Гущин / рассказ ГришВаньки / Наминация Проза
ГришВаньки..
Гришка и Ванька собирались на рыбалку, они были одногодки, учились в одном классе и были друзьями, а друзьями были такими, что даже взрослые их называли ГришВанькой. Всегда и везде они были вместе, как говорится – водой не разольёшь! Грише и Ване было по 9 лет, но Григорий был старше на 4 месяца и поэтому был главнее. Вот и сейчас он деловито проверял свой рюкзак и рыболовные снасти. Что-то бурчал себе под нос, поглядывая на своего друга.
На улице стояла глубокая осень, морозец уже застудил все озёра и по перволёдью хорошо ловился окунь. Ребятам хотелось сходить на озеро Глухое, которое находилось в километре от деревни. Родители не возражали, ребята не в первый раз ходили на рыбалку, тем более, что озеро было рядом.
Ваня уже ждал Гришу, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу,
- Ну идём уже!
Григорий закинул рюкзачок за спину, и они двинулись по старой, присыпанной свежим снегом дороге.
Впереди бежал пёс Тузик, постоянный спутник лесных походов ГришВанек!
Солнце поднялось над вершинами деревьев, засеребрило, заискрилось своими лучами на заиндевевших ветках мохнатых ёлок.
Друзья прошли до поворота к озеру, здесь дорога стала хуже, попадались ещё не заметённые снегом упавшие деревья и замёрзшие лужи.
Наконец, сквозь деревья показался просвет, это было озеро Глухое.
Ребята сняли рюкзаки, и стали вытаскивать снасти. Озеро полностью замёрзло,
но рисковать не хотелось, тем более, что родители строго настрого запретили
рыбачить далеко от берега.
- Только в пределах трёх метров! - Так сказал отец Вани.
Гриша взял топорик и осторожно прошёл по тонкому льду, прорубил лунку и проверил толщину, потом опустил удочку и стал ждать поклёвку. Ваня тоже устроился рядом с другом, и уставился на кивок. Ждать пришлось не долго.
Сначала у Гриши, а потом и у Вани начала клевать рыба.
- Урра! - радовался Иван, вытаскивая очередного окуня.
- Мама уху сварит! Эх, мелковат только, вот бы крупнее поймать,
а вдруг глубже рыба крупнее?-
Гриша сердито покосился на друга,
- Тебе, что отец сказал? Далеко от берега не отходи! Здесь ключи со дна бьют, лёд не крепкий.
- Да я совсем близко. Тут и лёд толстый! – Ответил Иван, прорубив новую лунку, и закинул удочку.
И в этот миг попалась крупная щука, и он стал еле сдерживая волнение, вываживать рыбу.
Гриша подбежал к другу на помощь,
- Держи крепче! Не выпусти, вытягивай осторожно.
Лёд затрещал, не выдержав веса двоих мальчишек, Иван только успел охнуть и провалился под лёд.
Всё произошло неожиданно и быстро. У Гришки сердце ушло в пятки, он, испугавшись, отскочил в сторону и остался на льду.
Но когда увидел барахтающегося в студёной воде друга, словно что-то сработало у него внутри, будто стальная пружина сжатая долгое время стала разжиматься, и закричал ему –
-Ванька! Я здесь! Я вытащу!
Потом, не раздумывая, лёг на живот и стал подползать к нему. Лёд трещал, но не ломался.
- Ванька! Я сейчас! Ты держись за край льда! Я уже рядом! Держи Ванька! Руку мою держи!
Иван крепко сжал ладонь друга и Гриша осторожно, без резких движений стал вытягивать Ивана на лёд. Прибежавший Тузик вцепился зубами в рукав куртки, стал помогать. Так, втроём они благополучно выбрались на берег. Их обоих трясло от холода.
Гриша замёрзшими пальцами достал спички и стал разжигать костёр, чтобы согреться и обсушиться. Сухие ветки загорелись быстро, Ваня снял верхнюю одежду стараясь просушить, но неожиданно налетел сильный ветер, солнце закрыли облака, погода быстро начала портиться. Пошёл густой снег, ветер закручивал снежные вихри, начиналась метель. Костёр погас.
Гришка с беспокойством посмотрел на друга.
- Придётся в мокрой одежде идти, иначе замёрзнем.
Нам домой не добраться! Метель кружит, дороги не видно!
Ванька молча кивнул, потом осмотревшись сказал,
- Нам надо где-то за ветром укрыться.
В это время из леса прибежал Тузик и залаял, как будто приглашая ребят за собой, и друзья двинулись за собакой. Он частенько приводил заблудившихся ребят домой из леса. Одежда Ивана ещё не успела просохнуть, и Гриша отдал другу свою рубашку и носки, чтобы Ваня не замёрз.
Ребята с трудом шли по лесу за собакой. Она вела их всё дальше и дальше от озера. Иногда, когда друзья останавливались, Тузик возвращался и ждал, когда они двинутся дальше.
Метель поднялась не шуточная, ветер швырял снег в лицо, шумел ветками деревьев и сразу заметал следы.
Дети выбились из сил, Иван стал замерзать, ему очень хотелось спать. Григорий уговаривал друга,
- Ваня! Вставай! Идём! Мама ругать станет, если не вернёмся сегодня! Ещё немного, Тузик нас ведёт домой, мы наверно уже скоро придём!
Ваня вставал, делал несколько шагов и снова падал. Так за собакой они прошли ещё час. Гриша уже нёс товарища на себе.
Метель кружила и злилась, стараясь закружить, заморочить ребят и оставить в своём плену.
Гришка сделал ещё несколько шагов и сквозь снежную пелену увидел избушку.
- Ванька, изба! Нас Тузик к избушке привёл! – Радостно закричал он.
Иван молчал, он с трудом дышал, не просушенная одежда схватилась льдом,
руки, даже в рукавицах, были холодными. Гришка собрал последние силы, затащил друга в избушку и уложил на лавку. Сам занялся печкой. Сухих дров было много, рядом лежала береста для растопки. Наложить дров, и разжечь печку, для Гришки было делом привычным и через четверть часа по избушке стало разливаться благодатное тепло. Нашёлся чайник и заварка, и даже конфеты лежали в стеклянной банке, оставленные запасливым хозяином.
В тайге среди охотников существует закон,- перед уходом из зимовья, подготовь растопку для печки и оставь немного продуктов. Это может спасти человеческую жизнь.
Набрав снега, Гриша поставил чайник на железную печь, и занялся другом.
Он раздел Ивана и стал ладонями растирать ему руки и ноги. Потом налил чай, кинул в кружку конфету и заставил Ивана пить. Он пил горячий чай и с благодарностью смотрел на Гришку.
Ночью у Вани поднялась температура, его бросало то в жар, то в холод, он кашлял и тяжело дышал.
- Гринь, а я не умру?- Еле слышно спросил Иван.
- Не умрёшь Ваня, твой батя вон как обморозился прошлой зимой и ничего!
Даже не кашлял! Так, что выздоравливай, я на рыбалку без тебя не пойду!
Ваня держал Гришу за руку и ни о чём не думал, главное, что друг был рядом.
Григорий не отходил от него, то теплее укрывал, то смачивал талой водой лоб. Ивану становилось ненадолго легче.
Метель завывала в трубе, пытаясь запугать друзей своим воем!
Тузика не было, когда он убежал - ребята даже не заметили. Гришка много раз выходил из избушки, громко звал его, но пёс так и не пришёл.
Под утро метель стихла, высыпали крупные звёзды, и ударил мороз.
Гришка всю ночь не сомкнул глаз, и только под утро задремал, но его разбудил шум за дверью. На улице громко лаяла собака.
- Тузик наверно вернулся! – Подумал Гриша.
Он выскочил из зимовья, накинув куртку, и увидел отца, он с дядей Сашей – отцом Вани, шли к избушке в сопровождении Тузика!
В накинутой на плечи куртке и валенках на босу ногу, он бросился навстречу отцу.
- Папка ты чего так долго? Я тебя так ждал - прошептал Гришка отцу, сквозь навернувшиеся слёзы…
Прежде я был малым камешком, лежавшим на земле.
Моя новая жизнь началась в день спасения девочки.
Она – малявочка с ключом на шее гуляла за пятиэтажным домом, в саду, где
лежал я.
Девочка наткнулась на спелую иргу, подняла голову и стала есть, наклоняя
себе ветку за веткой, отрывая чёрные ягоды зубами. Лакомка!
Эти два кустарника ирги давно склонились друг к другу и образовали арку,
под которой девочка двигалась мелкими шагами к ближайшей ветке. Потом к
следующей.
Под ноги она не смотрела. А жаль! Прямо на пути был канализационный
люк. Открытый люк.
Я разволновался, предчувствуя опасность. Но ангел успел: он же опытный
хранитель, имеющий уйму рук. Схватил меня и девочке под ноги кинул.
Девочка наступила на меня и с громким «ой» упала на землю в полуметре от
люка. Потом поднялась, поправила платье и ушла. Её ангел улетел.
Я ликовал, что она осталась жива: прыгал до небес. Шучу, просто ликовал. И
при этом огорчался, что девочка не подняла меня и не подержала в ладонях.
Такие разные чувства – у меня впервые.
Ночью пошёл дождь. Холодные капли хлестали моё белое гладкое тело,
рождая желание оказаться под крышей в домашнем тепле. Я ругал себя за эту
сентиментальность, но меня сжигала жажда быть не просто камнем, а кому-
то служить...
Днём, когда я совсем отчаялся, пришла спасённая девочка, отыскала меня и
взяла с собой.
– Ма-па, я нашла тот камушек! – крикнула она ещё в прихожей, на ходу
скидывая сандалики. Она показала меня двум великанам и спросила: «А
можно – положу его в аквариум?»
– Хорошо, – разрешила великанша, – раз он тебе так дорог, то пожалуйста.
Только промой с хозяйственным мылом, чтобы рыбок не заразить.
«Вот свезло, так свезло!» – подумал я, опустившись на дно красивого
аквариума. И не ошибся.
Каждое утро девочка кормит красных меченосцев и гуппи с хвостами –
цыганскими юбками, а я любуюсь – ею.
Я заметил: мы, камни – как люди – особенно дорожим теми, кому сделали
добро. Наверное, мы становимся для них добрыми великанами. Даже если
умещаемся в ладошке.
ХУРМА И КАПУСТА
Имя у нее было, как название фрукта, — Хурма, и, когда она представлялась, всегда вызвало веселое удивление или недоумение, и не было случая, чтобы кто-то не пошутил на эту тему. Иногда обидно. В той стране, откуда она была родом, ее имя не вызывало ни шуток, ни вопросов. Только для нее не было возврата туда, откуда они много лет назад спешно уехали всей семьей. Уехали в поисках лучшей жизни. Но не случилось. И осталась Хурма одна-одинешенька в так и не ставшем для нее родным чужом городе.
По ассоциации с настоящей хурмой, жизнь ее должна была быть наполненной радостью и светом. Так считал отец, называя ее этим солнечным именем. Не угадал. Жизнь ее была скучной и вялотекущей. Тоже как хурма, только та, которая вяжет. Вязкая жизнь с проблемами, в основном денежными, а ей казалось, что все другие – только от этого безденежья. Она все время экономила, выгадывала, выкраивала, а накопить не получалось. Мечтала о многом. И о счастливом замужестве – тоже.
Целый день она взвешивала в овощном киоске покупателям картошку-моркошку или заморские ананасы – перед Новым годом. Ассортимент был хороший, сейчас ведь не проблема все это привезти с большого склада или из супермаркета, и, наценив совсем немного, продавать. Для покупателей смысл покупать в ее киоске был в том, что далеко ходить не надо. А потом она приветливая была. И еще отпускала овощи в кредит, когда в кошельке у покупателей денег не оказывалось, а одни карточки. Ее почти не обманывали. Почти – потому что все равно хитрили и уверяли, что оплатили покупку. Но это редко случалось. Потом обманщики стороной обходили ее киоск, и она понимала, что наврали. Хотя был случай, когда, не заплатив, мужчина через неделю пришел за капустой и дальше ходил как ни в чем ни бывало, и Хурма поверила, что это она сама забыла, как он свой долг отдал. Скандалить и ругаться не умела.
Покупатели обычно шли к вечеру, днем заглядывали нечасто, и Хурма в это время смотрела фильмы на маленьком экране телефона. Про любовь, конечно. Смотрела и плакала. Потом, наломавшись с ящиками и мешками, закрывала киоск и шла домой. На съемную квартиру в чужом городе, к которому так и не привыкла. В одиночестве ужинала и в одиночестве ложилась спасть.
Однажды ей предложили продать несколько ящиков хурмы. Подъехал на машине мужчина – родственник того, кто все время привозил в киоск фрукты-овощи со кладов. И у Хурмы екнуло сердце. И она даже засмеялась, сказав, что, конечно, возьмет эту хурму, потому что ее тоже так зовут.
- Как так? Хурма, что ли?
- Ну да.
- Тогда ты должна быть сладкой, как настоящая хурма.
И у нее закружилась голова. Она такие слова только в фильмах слышала. И хурма очень хорошо ушла, практически сразу, потому что эта наша Хурма не стала делать никакой наценки, чтобы быстрее все распродать. И через три дня, светясь от счастья, отдала деньги тому родственнику. И он сразу понял, что с ней можно иметь дело. А под самый Новый год сделал ей предложение.
Хурма сдавала овощные дела какой-то приятельнице и пела. Она пела, и все заметили, какая она еще молодая и симпатичная. Она уезжала вместе с родственником поставщика в родную страну, из которой когда-то уехала в поисках лучшей доли. Вот ведь как бывает: искала счастье за пределами страны, а возвращалась вместе со счастьем в родные пределы. Выходит, напрасно уезжала? Или все было не зря? Кто определил для нее такую дорогу, по которой шагала она много лет, преодолевая рытвины и ухабы, и вдруг вышла на ровнехонькую тропинку среди цветущих полей и зеленых лесов? Так она думала, насмотревшись фильмов, наверное, но не додумывала до конца, потому что надо было успеть сдать дела и собрать вещи.
Чудеса случаются, да. Мужчина, который целый год не отдавал деньги, пришел за капустой и отдал прошлогодний долг. Но Хурма была так счастлива, что сказала ему, будто он уже расплатился. И любитель капусты растерялся и вышел из киоска с глупой улыбкой, забыв эту самую капусту.
Васёк останавливается на заправке – залить топлива в фуру и в самого себя. Марина, кассирша, только завидев его, без вопроса наливает стакан горького дешёвого американо. Она знает: Васёк – ценитель! Настоящий ценитель кофе, каких тут мало. К тому же – может себе позволить. Тех, кто может, тут ещё меньше. И раньше-то мало кто имел стабильную работу, а теперь вообще кризис… Так что Васёк Марине нравится. И она ему, может быть, тоже, потому что он называет её то «Мариша», то «Маринка», то «Мариночка» и всегда улыбается, сверкая двумя железными зубами. Остальные зубы, грязно-жёлтые от кофе и курения, не сверкают, но она не обращает на это внимание. Это – не главное!
Васёк, как всегда, угощает Марину мороженым. Ей вообще-то не положено – на работе-то, да ещё и при двух холодильниках мороженого прямо на заправке. Но все знают, что у него мороженое – гораздо вкуснее. Только лучшие магазины и тур-базы закупаются у Васька: дорого. Зато – свежее, настоящее, своё, из хорошего молочка мороженое, а не эти все импортные со сплошной химозой в составе…
Стакан американо Васёк пьёт залпом, почти в один глоток, как иные пьют водку. Может быть, и он пьёт, вот только Марина об этом не знает, она же его всегда посреди пути видит – каждые два дня он проезжает и останавливается у неё выпить кофе – и потому Васёк кажется Марине ещё прекраснее. В деревне все пьют. Кто больше, кто меньше, но вообще все. А у человека работа – с раннего утра и до поздней ночи крутить баранку. Какой уж тут алкоголь!
Допивает – вытирает рукавом спортивной куртки лицо, как детишки, когда напьются парного молока. Шлёт Марине воздушный поцелуй, говорит заботливо: «Ты мороженое-то кушай, укрепляет иммунитет!» – и выходит. Марина – Мариша, Маринка, Мариночка – мечтательно вздыхает, глядя ему в след. И от кассы-то не отойдёшь попрощаться. Впрочем, когда-нибудь он, может, увезёт её на своей фуре, прохладной, чтобы мороженое не таяло, и вместо того, чтобы терпеть на круглосуточной заправке вечное хамство усталых водителей, она будет вести ему бухгалтерию. Она-то может. У неё даже образование имеется, и ничего, что незаконченное. Не выгнали, она хорошо училась. Просто семье деньги были нужны, пришлось пойти работать на целый день.
Васёк садится в машину и едет, насвистывая на протяжении нескольких часов одну и ту же мелодию. Диск в магнитоле заедает, хрустит, она старенькая уже, а в прочем, ну их эти записанные голоса. Без души. Вот если бы какого-нибудь попутчика подобрать, чтобы травил истории… В кузове что-то странно шебуршит, такой звук, будто упал один из контейнеров, и мороженое рассыпалось. «Не может такого быть, – думает Васёк, – у меня всё очень плотно уложено». Но всё-таки тормозит на пустой дороге, сворачивает, оседая тяжёлым брюхом фуры в траву, и выходит из машины. Звук в кузове стал громче; там прямо какая-то суета.
Скрипя, открываются створки, и Васёк замирает на месте, не в состоянии хоть как-то отреагировать на увиденное. Один из холодильных контейнеров открыт, мороженое рассыпано, а внутри, приложив ванильное эскимо ко лбу, сидит дед в красном меховом пальто. Васёк и дед глядят друг другу в глаза молча; дыхание у обоих спёрло.
А через несколько минут они начинают говорить одновременно.
– Ты что тут делаешь, дед, совсем дуру дал?! Ты как сюда попал вообще?!
– Василий Тарасович! Коллега! Извините за вторжение, надо было предупредить…
И снова замолкают и просто друг на друга смотрят. Наконец, дед заговаривает первым:
– Говоря откровенно, главная цель моего визита – просто знакомство с Вами… Наслышан… Говорят, Вы один из лучших в нашей сфере. Но ещё, как бы нагло это ни было с моей стороны – при первой встрече! – я хочу обратиться к Вам за помощью. У нас какая-то небывалая жара в этом сезоне. Всё под угрозой. Я не знаю, что делать… Боюсь, только Вы один можете мне помочь!
– Сумасшедший, – констатирует Васёк себе под нос. Совершенно непонятно, что с ним делать. – Дед, обморозишься же.
– Ох, – дед неловко смеётся, – не переживайте. В этом-то всё и дело. Я, так сказать, в последнее время недостаточно заморожен… да послушайте Вы! Я не сумасшедший, нет. Просто я Дед Мороз.
– Гы! – Васёк лыбится, как последний дурак. Если этот дед не сумасшедший, значит, сумасшедший он, Василий Тарасович Непогодько. Третьего не дано.
– Вы тоже, конечно, не сумасшедший. Ох… как-то я невежливо с Вами разговариваю, простите, надо подняться, вылезти… Но я так долго добирался по жаре, что, завидев наконец Ваш фургон, не мог удержаться! Думал, растаю! И простите, что раскидал мороженое, я приберу… всё приберу, вот только приду в себя.
Дед, кряхтя, выбирается из холодильника. Смахивает в него то мороженое, что ещё не упало на пол, и осторожно, не наступая на рассыпанное, вылезает из кузова. Васёк начинает собирать эскимо и вафельные рожки с пола, мысленно считая убытки. Конечно, такое мороженое нельзя везти детям. Уж лучше минус холодильник в бюджете, чем испорченная репутация.
– Вы не переживайте. Оно не испортится. Может быть, станет даже вкуснее. Есть некоторые привилегии в моём положении…
Васёк уже не думает «ага, конечно». Он шокирован так, что дальше просто некуда.
– Давай в кабину, – просто говорит он, и дед согласно кивает и залезает в кабину. Если говорить честно – выглядит он и правда по-дедморозовски. Красная шубка и штанишки в цвет, ботинки с пряжками, белая борода и белые волосы, увенчанные алой шапкой со снежинкой. – Слушай, дед, ты не пробовал переодеться? Лето всё-таки на дворе. Вон тебе и жарко: в такой-то шубе…
– Не положено, Василий Тарасович. Дресс-код. Меня без костюма никто не узнает. И так, вон, летом не узнают… зимой бы Вы наверняка не так удивились встрече со мной. Самое страшное – приняли бы за ряженого, но не за сумасшедшего же. А я… это уже суть истории.
– Валяй, – хмуро кивает Васёк.
– Понимаете, вот в чём дело: я действительно Дед Мороз. Из Великого Устюга, может быть, Вы слышали? Долго сюда добирался. Но не жалею. Я на самом деле не путешественник, никаких саней с оленями у меня нет – это миф. Подарки высылаю курьерами родителям детей незадолго до Нового года, чтобы они их хорошенько припрятали и в урочный час положили под ёлку. Звучит несказочно, конечно, а что поделать? Вы не представляете, какой у меня объём работы! Целый офис не справлятеся! А мне каждый подарок нужно хотя бы минуту подержать в руках, чтобы зарядить праздничным волшебством. Это за меня никто не сделает. Не сделигируешь. Прежде как-то проще было, хотя оно к лучшему, что теперь не так: просвещение, гораздо больше детей про меня знает. Нагрузка выросла, но и доход… я не о материальном, разумеется, какое уж тут материальное – так, маленькая субсидия от государства, которому ещё каждый год отчётами надо доказывать, что не зря меня содержат. Тьфу! При царе… нехорошо так говорить, но при царе всё-таки лучше было. Дед Мороз! Чего непонятного? А теперь только и думаю в межсезонье, что о сокращении. Никто же за меня не вступится. У детей нет права голоса, а взрослые частенько таят обиду: чего это им подарки не приходят? Не положено – вот и не приходят, мне же не жалко, но на что бюджет дают, на то и трачу… Ох, извините, я совсем ушёл от сути.
Дело в том, что мне очень, очень жарко. Каждое лето – по одной схеме: головокружение, давление, повышенная потливость… Вы сами видите, как на мне сейчас сидит костюм: я не просто потею, я таю! По несколько килограмм в день! Спасался всю жизнь только мороженым на завтрак, обед и ужин, но – кризис. Мой поставщик закрыл производство. А все остальные в области, как выяснилось, ни о чём. Я нашёл неплохого на юге, но сейчас моё здоровье уже в таком состоянии, что «неплохого» недостаточно. Нужен самый лучший. А самый лучший – широко известное в узких кругах мнение – Вы. И дети Ваше мороженое любят, и родители его почему-то не запрещают… не в такой степени, как другое. Так что только Вы можете меня спасти.
Я очень тяжёлый на подъём человек. Собраться, приехать – всё это было для меня практически немыслимо! Ведь на самом деле я уже несколько лет назад захотел познакомиться с Вами! Нам, людям, которые дарят детям волшебное чувство сбывшейся мечты, стоит держаться вместе. Как бы часто мы эти мечты ни выполняли: раз в год или каждые несколько дней. Хотя я знаменит, Вы, пожалуй, куда больший профессионал, чем я, ведь работаете без выходных весь долгий сезон, и даже вне сезона продолжаете развозить мороженое, хоть и пореже… Скажите, пожалуйста, Вы согласны помочь мне?
Васёк неопределённо пожимает плечами. Разумеется, он не верит в Деда Мороза, хотя верит в сумасшествие вот этого отмороженного на голову деда. И всё-таки почему-то сказанное не вызывает сопротивления. Как будто дед говорит о том, что он и так давно знал, просто забыл и теперь даже не может сразу в это поверить. Поэтому Васёк отвечает только на тот вопрос, который напрямую касается его работы.
– Поставлять – это не проблема, вот только я до вашего… как его… Устюга не доеду.
– Это не страшно! Не страшно! Я сам организую доставку, мне бюджет средства на мороженое выделяет! Настроим канал. Если хотите, можете заодно и с нашими Устюгскими магазинами договориться, вместе с моим мороженым отправлять мороженое для розничной продажи… всё-таки у нас сейчас ни одного мало-мальски вкусного, не говоря уже о том, чтобы не в конец вредного мороженого, нет. Дефицит остро ощущается населением. Дети ходят по улицам грустные и сердитые. А я ничем не могу им помочь! Просто сердце разрывается, понимаете!
И Васёк – точнее, Василий Тарасович – вдруг понимает. В самом деле: «несчастные дети» – вот это сказано на его языке. Прямой запрос. Дети несчастными быть не должны, точка. Это его жизненная миссия, крест и благословение в одном рожке. Василий, расправив спину, заводит фуру, берётся за баранку. Нельзя просто так стоять посреди дороги, задерживая поставку, ведь тогда кто-то из детей, ждущих его с нетерпением, может не дождаться и уйти домой несчастным!
Покряхтев, включается в магнитоле заевший диск. Василий дёргается и торопится убрать звук: нельзя же слушать в присутствии Деда Мороза такой развязный шансон! Нельзя, да и не хочется… Вслепую пошарив в бардачке, Василий находит диск с аудиокнигой – «Анна Каренина», Лев Толстой. Он не дурак вообще-то, Василий-то. Не неуч какой-то, не деревенщина, не гопник. Он в институте учился – дипломированный менеджер производства!
А Дед Мороз морщится и скромно просит:
– Простите, Вы не могли бы выключить Льва Николаевича? У нас с ним неразрешённый личный конфликт… был. Теперь, получается, и разрешать-то не с кем. Отчего особенно неприятно.
– Да у меня кроме него ничего нет… – грустно говорит Василий. Он удивляется, почувствовав лёгкий стыд от того, что у него всего один культурный диск, и поставить нечего.
– Не переживайте! Если Вы не против, я прямо сейчас на этот диск что угодно запишу. Сказки народов мира – хотите?
– А алтайцев – можно? Я наши сказки давно не слушал.
– И алтайцев – можно! Одну минуточку! – дед достаёт фломастер и пишет что-то на упаковке диска.
– Всё, теперь можете переключать!
Василий крутит переключатель, и из динамиков в самом деле начинает звучать сказка. Водитель сосредотачивается на дороге; пассажир потихонечку точит шоколадное эскимо; а остальное мороженое в холодильнике изо всех сил прислушивается к сказке, которую читают в салоне. И от неё становится ещё вкуснее.
На мгновение оторвав сосредоточенный взгляд от дороги, Василий говорит пассажиру:
– Я за рулём только слушать люблю, говорить – нет, отвлекает. Поэтому счастливых детей мы с вами обязательно обсудим по приезде. Я обычно ночую на замечательной турбазе – там здорово кормят и очень душевные люди, они вам обязательно понравятся.
– Конечно, Василий Тарасович, конечно! Я с удовольствием! – благодарно улыбается дед. Он доедает уже восьмое мороженое подряд, и цвет его лица стал куда более здоровым. Так что Василий будто бы даже узнаёт его. Был такой, в самом деле был – ну вот хотя бы в детстве…
И дети на турбазе тоже узнают Деда Мороза. Ошалев от счастья, они бросаются к фуре мороженщика даже быстрее обычного. От вида их радостных лиц у обоих морозных профессионалов по-весеннему расцветает душа.
Юмористический рассказ Елены Коллеговой "Влиятельная особа", номинация - проза.
#Левитанский #еленаколлегова #влиятельнаяособа #проза #юмор
Накануне премьеры спектакля «Женитьба Фигаро» в театре случился страшный переполох. Прима театра, играющая Сюзанну, попала на сохранение в больницу. Премьера оказалась под угрозой срыва. Нет, не потому что артистку не кем было заменить. На роль Сюзанны претенденток было трое. Они прекрасно знали текст и мизансцены. Нужно было лишь влезть в итальянское, дизайнерское, свадебное платье, с вшитыми в него трюками.
Таково было режиссёрское решение, чтобы платье Сюзанны, на глазах у публики могло трансформироваться несколько раз на протяжении спектакля.
Пока главный режиссёр театра, постановщик этого спектакля, Сергей Петрович Масштабный, размышлял в своём кабинете, кому из троих доверить играть роль Сюзанны, в костюмерной происходила настоящая битва.
В центре комнаты стоял манекен со свадебным платьем Сюзанны. Три актрисы – пухлая Кадкина, худая Маркова и Ираида Матвеевна, жена директора театра, женщина почтенного возраста, игравшая эту роль сорок лет назад, явились в костюмерную практически одновременно, и каждая заявила костюмерше Людмиле Ивановне, что она будет играть премьеру. Затем эта троица дружно перессорилась из-за платья и чуть не подралась, потому что Кадкина и Ираида Матвеевна влезть в платье не могли, а на Марковой оно висело, как на вешалке.
Людмила Ивановна, как человек уравновешенный и здравомыслящий, успокоила актрис, сказала, что нужно дождаться распоряжения главного режиссёра и отправила их в буфет пить чай, а сама пошла на дальний склад поискать какие-нибудь похожие остатки ткани, если всё же придётся расширять платье. В фортуну бездарной Марковой она не верила.
Как только в костюмерной стало тихо, откуда-то из-за передвижных рейлов со сценическими костюмами, вылезла странная бледная особь с огромными чёрными глазами в пол –лица, подошла к свадебному платью и
пробормотала:
– Вот люди! Вот страсти-то! Из-за какого-то платья! Я вот не такая привередливая! Мне всё равно: платье это или пиджак, на размер больше или на два размера меньше. Главное, вкус! Да, такого я ещё не пробовала! Gucci! Итальянское! Хм! Кружево венецианское, шёлк из города Комо, ручная вышивка цветов! Будем относиться к еде, как к искусству! Сначала полюбуемся, потом полакомимся!
Особь пощупала ткань, потом понюхала её и сказала со знанием дела:
– Натуральный шёлк, не искусственный. Итальяшки и вправду не обманули. Фуфло не подсунули. Вот моль
мебельная ест что попало, потому долго не задерживается на этом свете. А мы – платяные, только натуральные
продукты употребляем – шерсть, лён, хлопок, бархат и шёлк. Потому и живём дольше всех из сородичей! Мой девиз: экологичность и натуральность! Я за здоровый образ жизни! А театр – это такое место, которое всем продляет жизнь! С какой радостью приходят актёры на репетиции и на спектакли! С такой же радостью я помогаю им обновлять гардероб! Какие они модные и знают толк в натуральных тканях! И в этом наши вкусы совпадают! И главное, не ходят в одном и том же два дня подряд! Всегда есть чем поживиться! Какие у них костюмы! Какое разнообразие в меню! Живи и наслаждайся жизнью!
Тут моль почесала затылок и задумалась: «Но к сожалению, это не всегда удаётся. Случается, что какая-нибудь проныра испортит твою жизнь! До вчерашнего дня жила я в кабинете главного режиссёра театра, в кармане его клетчатого пиджака. У меня была спокойная, сытая жизнь! На всех репетициях, совещаниях и переговорах
бывала. Всё обо всех в театре знала. И надо же, решил наш главный режиссёр поставить спектакль «Женитьба Фигаро» по пьесе Пьера Бомарше! С этого момента на Сергея Петровича стали оказывать давление разные
влиятельные люди: все хотели, чтобы Сюзанну, юную невесту Фигаро, сыграла их протеже.
Директор театра Кирилл Алексеевич настоятельно требовал, чтобы его жена Ираида Матвеевна получила эту роль! Но не сыграет Ираида Матвеевна эту роль. Это понятно по объективным причинам... Есть особы
более влиятельные, чем директор театра!
Сюзанну должна была сыграть протеже губернатора, жена его племянника. Это бы так и случилось, если бы она не кстати не оказалась в больнице.
Сергей Петрович стал думать, как спасти положение. Ведь на премьеру обещал прийти сам губернатор.
Конечно, из трёх претенденток, у худой Марковой был шанс сыграть эту роль завтра, если бы она не
испортила отношения с особой более влиятельной в театре, чем главный режиссёр.
Вчера, когда Маркова пришла вечером в кабинет главного режиссёра просить роль Сюзанны, я спокойно
доедала рукав клетчатого пиджака, который уже несколько дней висел на спинке стула из-за жары. И надо же было это увидеть Марковой и указать на меня Сергею Петровичу, который очень огорчился из-за утраты своего любимого пиджака. В следствие чего Я с остатками пиджака была сослана в костюмерную театра.
Конечно, так унизить меня и выгнать из кабинета главного режиссёра могла только недалёкая актриса,
которая не ценит дружеского расположения незаметных авторитетов театрального искусства.
Поэтому свой сегодняшний обед я решила посвятить такому деликатесу, как итальянское, свадебное, трюковое
платье, чтобы Маркова поняла, что в театре есть ценители искусства! А премьера завтра отменяется! Это говорю я - платяная моль».
И она принялась с удовольствием поедать платье.
В этот момент со склада вернулась костюмерша, с найденными обрезками различных тканей, ахнула и в ужасе застыла на месте. На свадебном платье зияли огромные дыры.
В костюмерную из буфета, устав пить чай, прибежали Маркова и Кадкина и остолбенели, увидав остатки
платья на манекене.
Первой пришла в себя Маркова.
– Моль! Моль! – истошно заорала она. – Лови её, она платье сожрала! В чём я играть теперь буду? – И погналась за ней по костюмерной.
Моль вылетела из комнаты. За ней выскочила Маркова. За Марковой – Кадкина. Страшный шум и дикие вопли неслись из коридора. Это продолжалось какое-то время, затем раздался пронзительный вскрик Марковой, оборвавший весь этот гам. Далее послышались журчащие, неразборчивые голоса и в костюмерную вошла Кадкина.
– Что там случилось? – встревожено спросила Людмила Ивановна.
– Маркова моль поймала! – ответила сияющая Кадкина.
– И что, надо так орать на весь театр?!
– Поймала моль и с победным криком вместе с ней упала в открытый люк на сцене. Ногу сломала! Сергей Петрович сказал, премьеру буду играть я! Надо что-то с платьем придумать.
– Никогда бы не подумала, – воскликнула Людмила Ивановна, – что моль поможет артистке роль получить!
- Избушка, избушка, повернись к лесу задом, ко мне передом.
Старик стоял посреди тёмного, густого леса перед убогим
деревянным домиком на высоких сваях. Деревья вокруг были странными – наполовину
живыми, наполовину мёртвыми. Сухие ветки соседствовали с молодой порослью.
Никаких звуков жизни. Только ветер завывал где-то высоко над верхушками
деревьев.
- Лезь в окно, - послышался скрипучий голос из дома.
- Как? – спросил старик.
Из окна вывалилась веревочная лестница, и развернулась
аккурат до земли. Следом высунулась старуха. Всклокоченные седые волосы и
крючковатый нос показались старику знакомыми. Впрочем, все старые люди чем-то
друг на друга похожи.
- Быстро лезь, пока держу.
- Дак.. не шешнадцать мне уже, - начал было старик, но
старуха резко скомандовала:
- Быстро.
Старик, кряхтя и постанывая, закинул ногу на первую
перекладину и подтянулся. Как только обе ноги оказались на лестнице, она взмыла
вверх, и старик влетел в окно, приземлившись на грязные деревянные половицы.
- Ну, ты и придумала, мать, - поднимаясь с пола и
отряхиваясь, сказал старик, - почему в дверь не пустила?
- Нет у меня для тебя дверей, да и как крутиться к лесу
задом, коли тут кругом лес, - сказала старуха, - ну, с чем пожаловал?
- Сам не знаю, может это, - старик оглядел тесную, тёмную
комнатёнку, - накорми, напои, в баньке попарь, а потом и ответ держать вели?
Старуха усмехнулась:
- Может тебе ещё клубочек путеводный дать? Сказок начитался?
- Сам не понимаю, почему говорю всё это, - пожал плечами
старик.
- Ясно. Ты куда шёл?
- Не знаю. Устал я сильно, лёг отдохнуть, потом глаза открыл…
и вот я здесь.
- Новопреставленный, значит,- старуха зачерпнула кружкой воды
из бочки, - застрявший, значит.
- Чего ты там шепчешь?
- Чиво хочешь, спрашиваю?!
- Да ничего не хочу, попить бы.
- А это можно, - старуха протянула кружку с водой.
Старик начал было пить, но тут же закашлялся:
- Тухлая.
- Дак и ты не свежачок, - хрипло засмеялась старуха.
- Ну, это ты зря, я ещё о-го-го!
- Ага, был вчерась…
- Почему вчерась? А сегодня?
- А сёдня для тебя больше нету. Теперь тебе всё едино.
- Как это?
- Так это. В безвременье ты. Ни там, ни сям.
- Помер, что ли?
- Дошло - доехало.
- Так мы это… теперь с тобой будем жить?
- Ага, чичас! Нужен ты мне тут. Провожу тебя, раз пришёл.
Садись.
Старуха указала старику на табурет, а сама полезла на печь.
- Куда же ты? Сказала, что проводишь…
- Дак и провожу. Не видишь, чо ли, в путь собираюсь. Чичас,
улягусь поудобнее, будешь рассказывать мне всё как на духу, пока не найдём,
чиво тя не пускает.
Избушка начала слегка покачиваться, и старик погрузился в
полудрёму.
- Чудно всё это, как-то. Может я не помер, а сплю?
- Ага, вечным сном. Думай, чиво у тебя дома осталось. Или
хто.
- Да не, не мог я помереть. У меня же Нюрка не доенная…
- Ничо. Соседи подоют. Дальше думай.
- Ах, ты ж! Я соседу сто рублей должен!
- Ничо, молоком возьмёт, да и Нюрку прихватит. Дальше давай.
Старик почесал затылок и пожал плечами:
- Чёрт его знает.
- Да не, не знает он,- сказала старуха.
- Не знаю я, - пискнул голос сверху.
- Что такое! – старик подскочил с табурета и задрал голову.
Из-под потолка сквозь паутину на него
смотрели два красных глаза, - что это за нетопырь?
- Чёрт мой. Не отвлекайся, дальше думай.
Старик сел на табурет и снова закачался в такт избушке.
- А чего это у тебя чёрт живет? Ты, поди, ведьма?
- Ой, балбес, прости Хосподи! Ты же сам избушку разворачивал,
да баньку просил.
- Ну…
- Ну! Соображай.
- Так ты эта, что ли?
- Эта, эта.
- Так значит, душа моя грешная не обрела света?
- Душа твоя пока ничо не обрела. Поэтому ты здесь. Думай, чо
тебя держит, иначе не выберешься, туточки со мной останешься, - старуха снова
засмеялась, скрипя, хрипя и покашливая.
- Я же дело одно не завершил, - вдруг вспомнил старик, - мне
домой надо,
- Какое дело?
- Я, - старик наморщил лоб, - не помню.
- Скрулёз?
- Что?
- Памятью страдал? Провалы были?
- Да чёрт его знает…
- Да не знает он, не беспокой его зря.
- Ох, ты ж, Господи прости, - старик покосился на потолок,
- как сложно тут у вас…
- Ежели не вспомнишь, чо с тобой приключилось, да чо за дело
у тебя, придётся в печь сажать.
- Зачем в печь? – старик опять вскочил с табурета.
- Да сядь ты, неугомонный.
Он послушно сел и снова стал раскачиваться в такт избушки.
- Я сейчас вспомню, вспомню… Так. Где я был в последний
раз?
Он прикрыл глаза и забормотал:
- Живот скрутило, замутило меня сильно, сердце прихватило,
голова закружилась… я прилёг.
- Куда прилёг?
- А куда я прилёг? Так, так… Синий плед с бахромой… Ходики –
тик-так… И запах –м-м-м...
- Какой запах?
- Вишнёвым пирогом пахнет. Ох, какой в этом году урожай вишни
был!
С печи послышался лёгкий храп. Под потолком красные глазки
превратились в еле заметные щёлочки. Где-то за спиной старика послышалось
мурлыкание.
- Я весной деревья подкармливал. За селитрой к соседке ходил.
К Катерине. Эх, Катерина, Катерина, у тебя мягка перина… И пахнет вкусно у
Катеньки, и сама хороша, чертовка!
Глаза под потолком открылись и вспыхнули красным. Но старик
этого не заметил и продолжил бубнить:
- А я тоже хорош, я ещё о-го-го!
Он сжал кулак и потряс рукой.
- Пирог с вишней у Катерины отменный. Таких пирогов давно не
едал. Как покойница жена ещё жива была, так она стряпала, а потом…
Глаза под потолком снова сузились до маленьких щёлок, а храп
с печи усилился.
- А почему бы нам с тобой, Катерина, не сойтись - говорю я ей.
А она улыбается, воротничок кружевной поправляет, да пирог мне протягивает.
Старик блаженно улыбнулся и замолчал.
- Дальше, - приказал голос с печи.
Встрепенувшись, старик вновь погрузился в воспоминания:
- Пирог ем, да как-то нехорошо мне становится, с каждым
кусочком хуже и хуже. А отказаться неудобно, не хочу женщину обижать… А
Катерина улыбается, и сама пирог кусает. Вот совсем мне поплохело… Ах, ты ж!
Кровать стоит пледом застлана, бахромка свисает чуть не до пола… Дай, прилягу
я…Катя вскочила, запричитала, за водой выскочила… Вспомнил, бабка! – Подпрыгнул
на табурете старик. - Не могу я умереть, меня женщина ждёт, жениться я хочу!
Эй! Просыпайся, говорю. Домой меня отправляй.
На печке послышалось шуршание. Изба перестала качаться, и
старуха слезла вниз.
- Ишь какой! Домой ему надо. Жаниться он хочет! Чёрт тебя
дёрнул пирог энтот есть.
- Да не я это, - пискнул голос сверху.
- Знаю, что не ты. Это он сам дурак. Жани-их…
- Так не отправишь домой? Катя ждёт меня…
- Чичас Катька твоя бестолковая сама сюда притопает, дурик.
В этот момент снаружи послышался женский голос:
- Избушка, избушка… Встань ко мне передом.
Изба заскрипела, завертелась и распахнула дверь. На пороге
появилась крепкая женщина с крашенными
рыжими волосами и в синем платье с белым воротничком.
- Катя! – Воскликнул старик, - ты нашла меня!
- Ох, кулёма, - сказала старуха, - чиво ж ты заместо соли
селитру в пирог сыпанула?
Женщина хлопала глазами и озиралась.
- Ладно, горемыки беспамятные, совет да любовь вам. Беритесь
за руки. Эх, давно ли я сама молодушкой была…
С этими словами старуха подула на влюблённых и хлопнула в
ладоши. В тот же миг пара исчезла.
А сама старуха превратилась в молодую красавицу. И дом её
преобразился: стал чистым, светлым, просторным. Запахло свежей хвоей и апельсинами.
На месте печи появился камин, в котором трещали дрова. Перед ним два ротанговых
кресла.
- Вина? – протянул бокал бывшей старухе статный черноволосый
красавец с красными глазами.
- Пожалуй, - она взяла бокал и села перед камином.
Крупный чёрный кот
вальяжно подошёл, и запрыгнул хозяйке на колени.
Отхлебнув, она задумчиво произнесла:
- Потрескиванье дров в камине, и песня ветра за окном…
- Судьба возлюбленных отныне вершится не земным судом, -
подхватил красавец, подбрасывая в камин полено, и садясь рядом с подругой.
- Как думаешь, куда они теперь?
- А Бог их знает! Нас это не касается.
- А ты случайно не знаешь, что меня здесь держит? Почему я не
могу, как все эти приходящие, отправиться в неизведанное путешествие по мирам?
- Работа, дорогая моя. Кто-то же должен вытаскивать этих
застрявших, - красавец бесшумно встал и, зайдя за кресло подруги, положил руки
ей на голову.
- Работа, работа, - пробормотала она, закрывая глаза, -
перейди на Федота… С Федота на Якова…
Пальцы мягко сжали её голову.
Безмятежное
посапывание и мягкое мурлыканье удовлетворили красноглазого красавца.
- С Якова на всякого, - закончил он фразу и вышел вон.
ВладимирЛидский
КЛЕЩИ
… и когда онсказал, прижав к груди коробку из-под ландрина, — это моё! и злобносверкнул воспалёнными глазами, — начальник режима нерешительно отступил, — этобыл такой маленький, едва заметный шажок назад, которого на открытом пространственикто бы и не заметил, но здесь, в тесноте зачумленной мастерской, этот шажокказался капитуляцией, — плотник стоял, тараща глаза и скаля зубы, а начальник,хотя и отступил, но в те же мгновения и собрался: вытащив пистолет, он выставилвперёд руку, но не стал стрелять, а замахнулся и ударил Мансурова что было силрукояткою пистолета, и тогда Сагайдак, сидевший на верстаке поодаль, понял, чтоплотнику не устоять, как удавалось ему это прежде, когда он был незаменимым и внекотором даже роде неприкосновенным человеком, про которого говорили: о,плотник Мансуров, это мастер! — он, действительно, был удивительным мастером,который от аза до ижицы не только плотницкую работу знал, но и столярную, ивообще был редкого племени умельцем, способным легко починить любой механизм,начиная от древнего брегета позапрошлого века и кончая двигателем внутреннегосгорания, а то и каким-нибудь даже паровым насосом; плотник Мансуров былнезаменимым человеком в Усть-Лаге, и всё окрестное начальство домогалось еговнимания, потому что лишь он во всей округе мог делать изумительные стулья,кресла, кровати и шкафы в стиле чиппендейл, — это был мастер высочайшегополёта, достойный, может быть, даже и дворцовых интерьеров; его мебельныегарнитуры стояли в квартирах полковников и генералов, а сидел он как социальноблизкий, получив в тридцать первом свой червонец за убийство брата, которыйизнасиловал его жену; этот мастер был странный тип со странными привычками, — хотябы потому, что никто и никогда не видел его спящим, — это был вечнободрствующий человек; начальство разрешало ему жить при мастерской, благодарячему он мог избегать множества неудобств общего барака; лет ему было по мнениюСагайдака пятьдесят с хвостом и ещё в конце того века, на смену которому пришёлвек революционный, он учился в знаменитых краснодеревных мастерских купцаБуторина, поставлявшего мебель в салоны и загородные особняки столичной знати; поступивк Буторину в 1887-ом в девятилетнем возрасте, он покинул свою начальную школу вканун нового тысячелетия, и купец едва со скрипом отпустил его, потому что подобногомаэстро даже при молодых его годах в ближайших окрестностях было затруднительносыскать; до семнадцатого года Мансуров подвизался на самых престижныхстроительных площадках, — плотницкая работа его украшала особняки, церкви и общественные здания, а столярная— фешенебельные гостиные первых богачей; на деньги, которые ему платили, можнобыло купить торговый пароход да ещё баржу́ в придачу, но он злато не копил, жертвуягонорары в столичную епархию, словно бы пытаясь замолить какие-то свои, никомуне известные грехи; так он дотелепался до октябрьского бунта, не наживимущества и оставшись номинально пролетариатом, что спасло его в самые первыеокаянные годы, когда малейшая собственность могла послужить основанием дляприговора; поступив в восемнадцатом году на Тульский оружейный, он стал клепатьтам снарядные ящики, ибо не нашлось ему по неизвестной причине более достойногоприменения, а в начале НЭПа открыл на паях с братом, вызванным изЛыткарино, маленькуюремонтно-механическую мастерскую и как раз женился, взяв в жёны тихую опрятнуюдевушку-тулячку, — моложе себя лет на двадцать, — которую очень любил, — так,как может любить недавнего ребёнка, едва превратившегося в женщину-подростка,здоровенный сорокалетний мужик, многое уже повидавший на своём веку… итак, онне спал, и сам не помнил, когда это началось, может, после трагедии с женой, аможет, и раньше, в глухой темноте его юности, когда случилось ему свершитьнечто такое, от чего совестливые люди со временем влезают в петлю; если бы онспал, то дня не хватало бы ему на исполнение многочисленных заказов, которыхбыло столько, что хватило б, наверное, на целый плотницко-столярный цех, — онуже просил помощников, но начальство, всегда имевшее свои резоны, не шло емунавстречу, а только повышало голос всякий раз, твердя своё привычное давай-давай;всё-таки со временем он добился подмастерьев и взял самых доходяг, уже поплывшихи превращавшихся в фитилей на изнурительных общих работах, — двухконтриков, врагов народа, посаженных подозрительным государством за язык,— бывшего инженера Сагайдака, работавшего до посадки на заводе АМО, и бывшеготеатрального бутафора Чемерисова, который, будучи сыном одного очень известногокоминтерновского деятеля, несколько лет прожил в Берлине; вот Мансуров их и спас,вытащив в свою мастерскую, потому что в ином случае жизни им оставалось на парумесяцев, да и то навряд ли…и скоро узнали Сагайдак с Чемерисовым, что у ихблагодетеля есть ещё работа: каждый божий день Мансуров забирал трупы умерших вбараках заключённых, укладывал их в самодельные салазки, широкие и длинные — поросту человека — и увозил на сопку за лагерной колючкой, где складывал аккуратнымиштабелями — до весны, вступавшей в свои права только к началу зыбкого июня; потеплу всё, что оставалось от обглоданных зверьми зэка, обливали керосином исжигали, потому что в мерзлоте, даже и в июне, не больно-то станешь хоронить;прежде чем отправить мертвеца на сопку, Мансуров привозил его в сенцымастерской, где хранилась у него заложенная на сушку древесина, и Сагайдакнаблюдал иногда за действиями шефа: зайдя в мастерскую, Мансуров брал с полочкинад верстаком плотницкие клещи, клал их в большой нагрудный карман своегогремящего кожаного фартука и возвращался в сенцы; через минут десять-пятнадцатьон клал клещи на место и, выдворив наружу салазки, отправлялся с ними надальнюю сопку; как-то раз оставил он клещи в стружках верстака, и Сагайдак,подойдя ближе, содрогнулся: клещи были изгрязнены кровью… боже, подумал инженер,я знал, что мы в аду; показав клещи Чемерисову, он попытался объяснитьнапарнику свои догадки, но Чемерисов только в ужасе махал руками; этот бутафор,проведя в лагерях целых восемь лет, совсем не понимал страшной действительностии всё продолжал жить в каком-то своём,бутафорском мире, — его придуманный мир предполагал преувеличенные театральныечувства, вскрики, восклицания и манерные возгласы, — по сути Чемерисов был тихимсумасшедшим, в голове которого всё смешалось, как в доме Облонских, — мирлагеря казался ему синематографом Мурнау или Ланга, с настойчивой дотошностью воплощённым на одной шестой части суши неким извращённым,но весьма логичным персонажем, и бедный бутафор совсем запутался, давно уж непонимая, где театр, где кино, где жизнь? — поэтому окровавленные клещипредставились ему деталью из «Кабинета доктора Калигари», и он подивилсямастерству коллеги, сотворившего такое реалистическое чудо; он его, впрочем,скоро и забыл, полностью сосредоточившись на варке источавшего тошнотворнуювонь столярного клея — для нужд своего покровителя; только Сагайдак каждый разс ужасом смотрел на доставаемые временами клещи и всё думал: сатана! — однакодень шёл за днём, а ничего сверхъестественного не происходило, — изумительнаямебель исправно доставлялась начальству, и скоро весь край полярной каторги былсловно филиал музея искусства эпохи рококо: чудесные стулья в рокайлевых формах,пышно украшенные резьбою буфеты, двуспальные семейные ложа причудливыхочертаний и испещрённые готическими орнаментами деловые бюро, которыеначальники лагерей и главков любили ставить в служебные кабинеты, — всё это зыбкоесчастье украшало жизнь и быт подлых временщиков, узурпировавших право нароскошь, дававшую им иллюзию собственной значимости, высокого положения ивечной власти, а мастер Мансуров всё понимал лучше иных, справедливо полагая,что нет пределов человеческой мерзости, только судил он не начальников,маленьких да больших, а… себя, и уж себя-то он знал от и до, относительно своейдуши даже не сомневаясь, — он знал, что гореть ему в аду и уже готовился излагерного рая перейти как раз туда; однажды, занося на место клещи, онмашинально положил на плоскость верстака жестяную коробочку из-под ландрина,где и позабыл её, и вышел, намереваясь отвезти ожидающего в сенцах жмурикана сопку, — Чемерисов с Сагайдаком тем временем, ожидая увидеть в коробкеледенцы, являвшиеся, по их мнению, знаком внимания какого-то начальства, сняликрышку и в ужасе отпрянули: коробка, изрыгнув запах мертвечины, открыла ихвзорам мятые золотые коронки, тускло блестевшие под сорокаваттной лампой…вернувшийся через некоторое время Мансуров как ни в чём не бывало взял сверстака забытую коробку, положил в карман и молча принялся за работу;Сагайдака, однако, эта коробка так обеспокоила, что он не нашёл ничего лучше,как искать уединения с начальством, и нашёл, — до высшего руководства он,правда, не добрался, но с начальником режима говорил, и через пару дней тот ужестоял в мастерской перед Мансуровым, требуя вернуть государству незаконноприсвоенное столяром имущество, но Мансуров, яростно посверкивая воспалённымиглазами и скаля испорченные зубы, всё говорил и говорил: это моё, это моё!и не хотел отдавать, — тогда начальник режима ударил его по голове рукояткоюпистолета и в кровь разбил покрытую серой плесенью плешь дерзкого зэка́, —Мансуров при этом упал и выронил коробочку из-под ландрина, — ударившись о пол,она раскрылась и кукурузные зёрна коронок разбежались по мастерской, — начальник режима быстронагнулся и стал, судорожно двигаясь, собирать их, — выходя, он обернулся вдверях, пристально посмотрел на Сагайдака и бросил в его сторону кусочекжёлтого металла, — коронка ударила инженера в грудь, и ему показалось, что этоне золото, а свинец!.. годы спустя, даже и в глубокой старости, вспоминалСагайдак эту несмертельную пулю, убившую его ещё до смерти и всёмучился, не умея избыть свою тоску… а Мансурова на следующее утро после утратыкоробочки нашли мёртвым на лесопильне, — его тело было смято в лесопильной раме,и мастера едва опознали; начальник лагеря страшно матерился и, размахивая пистолетом,грозил вертухаям всеми возможными карами, в том числе извращённым соитием;вечером он вошёл в запой, избил жену, и продолжал пить ещё неделю, — до тех самыхпор, пока не впал в самое настоящее беспамятство, и ему никак уже нельзя былосообщить, что третьего дня получена телефонограмма, требующая его немедленногопоявления в Главке…
Записки сельского фельдшера
Николай работал фельдшером в селе Худынское. Фельдшер на селе – это не терапевт в городе. Здесь решение нужно принимать самому, быстро и не имея права на ошибку. Советоваться не с кем, ждать помощи не от кого. А жизнь преподносила новые и новые сюрпризы. Николаю уже приходилось не только принимать роды, но и удалять зубы, вправлять вывихи и мозги, останавливать кровотечения и накладывать шины. Много в его практике накопилось и курьёзных случаев. Вот несколько из них.
В тот день все ждали автолавку.
Автолавка приезжала в Худынское два раза в неделю. Бабы загодя собирались у клуба. Николай, заполняя журнал приёма, через плечо поглядывал в окно.
В дверь осторожно постучали.
- Да, да, заходите!
В проёме показалась голова тётки Устиньи, известной травницы и, по общему мнению, бабы странной и непонятной. И всё потому, что высказывалась она всегда неожиданно и двусмысленно. А ещё часто замолкала во время разговора, словно к чему-то прислушивалась. Так что собеседник её не мог понять, что с нею происходит. То ли ушла в себя, то ли говорить не хочет.
Однажды Николай застал Устинью с этюдником. Это удивило и заинтересовало его. Чтобы деревенская баба вместо прополки грядок ходила на пленер, такого он ещё не видел. А Устинья, чуть скосив глаза в его сторону, как бы продолжая разговор, бросила:
- А кто вам сказал, что я деревенская…
И вновь погрузилась в своё занятие. Смущённый Николай постоял несколько минут (Устинья не обращала более на него внимания) и пошёл по своим делам.
Так вот эта самая странная Устинья стояла у его кабинета и бледная торопливо, путаясь в словах и поминутно прикладывая пальцы к вискам повторяла:
- Люсенька ножку сломала. Уж как мучается, как страдает. Не ест, не пьёт. И молчит, всё молчит. Только всё в глаза глядит. Не приведи Бог что… Как я без неё, без моей Люсенька.
Николай прискочил со стула:
- Да вы что, с ума сошли!? Когда сломала?
- Вчера.
- Нужно срочно обезболить и гипс наложить. Идёмте к ней скорее.
- Да не нужно к ней. Я её сама к вам принесла. Помогите, рада Бога.
И Устинья протянула Николаю корзинку, из которой торчала утиная голова.
-Что это?
- Люсенька.
- Вы что издеваетесь?
- Нисколько. Люсенька вчера ножку сломала. Ходить не может, мучается, не ест, не пьёт.
- Устинья Петровна, ну сварите суп с уткой или картошки натушите.
- Это вы издеваетесь! Люсенька со мной, как член семьи. Она умная, всё понимает. Я с нею и разговариваю и советуюсь. Нет, у вас каменное сердце. А мне сказали, что вы – человек с душой!
Николай посмотрел на утку, и ему действительно показалось, что она всё понимает и со смирением смотрит ему в глаза.
- Хорошо, идёмте в процедурную.
Николай осторожно осмотрел Люсеньку, наложил ей гипс и ввёл антибиотик…
Счастью Устиньи не было конца:
- Я верила в вас. У вас лёгкая рука.
Через месяц Люсенька поправилась. А Устинья Петровна подарила Николаю свою первую картину маслом «Вечер в деревне».
А однажды Норку Рогушенскую покусал старый кобель Васьки-Брехуна. Какой хозяин, такой и пёс. У пса этого была странная кличка – Хаммаршельд. Главное, что и выговорить то не знаешь как, чуть язык не сломаешь. А Ваське нравилось красоваться перед дружками. Редкое имя вызывало недоумение у новичков, но Васька с умным видом заявлял, что так звали первого председателя ООН. Но соседи звали Васькиного кобеля Хаммер, хотя он нисколько не соответствовал этому имени: был худ, вял и к тому же на старости лет глуховат. Оживал Хаммер только если видел в руках у кого-то палку. Говорят, что его в молодости сильно побили. Вот и осталась душевная травма на всю жизнь. Так вот в прошлую среду к приезду автолавки (по иронии судьбы) Нюрка Рогушенская пришла с палкой, а вернее сказать с новой тростью, вырезанной из сучка старой яблони её многоуважаемым зятем Петром. На лавке у клуба уже сидело трое баб – Нюркиных товарок. Хаммер лежал у их ног, засунув нос в траву от назойливых мух. Нюрка была не прочь послушать деревенские новости и, намереваясь присесть на свободное место, не очень деликатно толкнула палкой старого кобеля. Вероятно, она не рассчитала свои действия, и пёс получил не слабый удар тростью по голове. От чего он взвизгнул, мгновенно вскочил и, спросонья вцепился Нюрке в руку, нанёсшую удар. А, когда Нюрка подняла истошный вопль, то Хаммер испугался ещёпуще и бросился наутёк вдоль улицы под защиту хозяина. Нюнка продолжала истошно вопить, привлекая на свою сторону свидетелей:
- Нет, люди добрые, вы видели? Чё делатся! Белым днём на честных людей собаки кидаются? Где участковый? Почему собака без намордника? Все видели?! Все видели!? Ой, ой, ой!!! Прокусил! Наскрозь прокусил! Кровушкой истеку! Люди добрые!
«Истекающую кровью» и вопящую Нюрку товарки тут же доставили в ФАП к Николаю. Николай обработал рану перекисью. Кровь тут же остановилась. Ранка была глубокая. Наложил повязку и строго спросил:
- Чья собака? Ваша? Собака привитая?
- Почто моя? Откуда моя? Хаммер Васькин бешеный. Чисто бешеный. Я его не трогала, хотела на лавку присесть. А он как бросится. У-у-у, зверюга! И прямо в рученьку.
- Бешеный говорите? Тогда придётся вам 40 уколов в живот делать. А то вы у нас всю деревню перекусаете и слюной забрызжете. А сейчас, извольте, укол от столбняка.
Нюрка как-то сразу стала заметно меньше и тише. А после укола совсем переменилась:
- Коленька, сынок, а может не нужно 40-то уколов? Да, вроде нормальный пёс-то. И не сильно он меня и прокусил. Честно сказать, это я сама виновата. Палкой его ткнула. Вот он и окрысился. Так что, Коленька, пойду я. Вон и автолавка подъехала.
Да, в деревне жить не скучно…
Как-то раз пришла на приём Марья Ивановна Крупина. Начала Марья, как опытный психолог, издалека:
- Николай Александрович, давно порывалась вас проведать, да гостинчик принести. Вот тут у меня и яички свойские, и творожок, и сметанка домашняя, и пирожок с капустой (давесь испекла). Уж как мы вас полюбили все, как ценим, уж сколь вы добра людям делаете. Особливо, если скотинка занеможет. Уж какие у вас руки золотые. Только на вас и надёжа, Николай Александрович, только на вас.
При этом Мария Ивановна глубокомысленно вздыхала и поглядывала на Николая заискивающе и виновато.
У Николая лопнуло терпение. Он поставил на лавку лукошко с приношением:
- Марья Ивановна, ну не тяни ты и не морочь мне голову. Говори, зачем пришла.
Вместо ответа Марья Ивановна залилась слезами. Немного успокоившись, она обратилась к Николаю:
- Николай Александрович, уж не взыщи. А кроме тебя мне идти не к кому. Выручай. Ветеринар не берётся. Говорит под нож и только. А как под нож? Мыслимо ли дело под нож? Ты же знаешь мою Розу. Она смолоду блудлива. Со всеми соседями меня перессорила. То к Петровым на капусту зайдёт, то к Силантьевым на картофельник. А давесь залезла в полисадник к Зинке Малышевой. Вымя-то целое, а сосок порвала об какую-то железку. Третий день в хлеву. Мычит, меня не подпускает. Вымя нагрубло. Выручай, Николай Александрович. Нет другой такой коровы в деревне… Молоко – чистые сливки.
Пришлось Николаю, подхватив свой экстренный чемоданчик, идти к Марье Ивановне.
Дело было плохо. Куда хуже, чем он предполагал. Рана уже загноилась. У коровы поднялась температура, начинался мастит.
Роза смотрела на хозяйку жалобно, мычала, просила о помощи.
- Рану нужно шить. Но корова ж не подпустит. Как обезболить? Край придётся срезать…
- Николай Александрович, родненький, обезболим, сейчас обезболим. У меня всё есть, я сейчас.
И Марья Ивановна умчалась в дом. Через пару минут она уже стояла перед Николаем с тремя бутылками крепкого домашнего самогона:
- Вот - обезболивающее. Самое надёжное, проверенное.
- А не лишку доза-то? Не помрёт?
- Нет, Николай Александрович, проверено.
- А как вводить?
- Да сейчас введём.
Марья Ивановна откупорила первую бутылку и протянула Розе. Та сначала понюхала, отвернулась, но потом, как бы нехотя, начала пить. Вторая бутылка пошла куда более споро. Так что Марье Ивановне уже не приходилось уговаривать Розу. За третьей бутылкой Роза уже потянулась сама. Пила с аппетитом и даже причмокивала. Николай дивился такому чуду, но в работу анестезиолога не вмешивался.
После трёх бутылок самогона Роза стояла не шелохнувшись. Николай обработал и срезал края раны, зашил сосок. И как бы сам себе сказал:
- Ну и что дальше? А как молоко спускать? Нужна трубка. Как стержень от авторучки. А почему как?
Николай приказал Марье Ивановне не оставлять корову одну, чтобы она после сильной анестезии не удумала лечь спать. А сам побежал домой. Дома он нашёл в письменном столе старый пустой стержень от авторучки, опустил его в банку со спиртом. Катетер был готов…
Аккуратно вставив устройство для отвода молока в сосок, Николай строго настрого приказал Марье Ивановне следить за больной, мерять температуру и по часам давать антибиотики.
К его собственному удивлению корова вскоре пошла на поправку. Стержень вынули. И Роза по-прежнему стала давать хозяйке прекрасное молоко – «чистые сливки».
Первого сентября на торжественной линейке под табличкой «3А» все переглядывались и перешёптывались. Один мальчик с букетом всё-таки решился спросить:
— А ты кто?
— Кит, — сказал Кит.
Мальчик отошёл обсудить ответ с другими, потом вернулся и сообщил:
— Ты не кит. У тебя нет фонтана на башке.
— Нет, это меня так зовут.
— А! Никита?
— Нет, Китоврас.
— А зачем ты пришёл?
Кит стоял в белой рубашке и форменном пиджаке под той же самой табличкой «3А» с таким же букетом, и вопрос его сбил. Но он нашёлся:
— А ты зачем?
— Я здесь учусь! С первого класса!
Ответить на это было трудно: Кит тут с первого класса не учился. Но он вспомнил нужное слово:
— Я здесь по поводу инклюзии, можно так сказать. Я в этом плане.
Мальчик отошёл обескураженный, и со стороны его друзей послышалось:
— Ин-что?
Когда Кит впервые сам услышал это слово, то подумал, что кто-то ошибся и в «иллюзию» напихал лишних букв. Но и мама, и папа, и директор всё время повторяли: «Инклюзия-инклюзия». Значит, то была не оговорка,
не описка, а специальное заклинание. Для перенесения кентаврёнка в человеческую школу.
Директор говорила родителям:
— У нас гуманистически ориентированная педагогика. В классе теперь вместе с вашим сыном двадцать девять с половиной человек. Наша цель — чтобы к концу обучения их стало тридцать.
Кит понял, что к одиннадцатому классу он из половины человека должен стать целым. Все четыре ноги в инклюзию не влезают. Оно и понятно: «инклюзия» звучит как что-то малюсенькое и узенькое.
Со своими быстрыми и сильными ногами Кит расставаться не хотел. Однако стоять на линейке отдельно от всех и отвечать на вопрос: «Зачем ты сюда пришёл?» — было не особо приятно. Требовалось стать человеком. Но директор не сказала, какие ноги лишние — передние или задние.
На деле «инклюзия» оказалась именно такой тесной, какой представлялась на слух. Вместо парты для Кита в конце класса обнаружилась высокая тумбочка. За подобной тумбочкой выступают президенты, тогда она называется «кафедра» и из неё торчат микрофоны, как грибы из пенька. А тут микрофоны не торчали — никто не ждал, что Кит будет произносить речи за своей тумбочкой. А жаль, ведь он считал себя неплохим оратором!
Если бы инклюзия сузила только парту, было бы ничего, учиться можно. Но из-за узости этой самой инклюзии Кит не мог в школе ходить в туалет. То есть право ходить в туалет он имел. Но кабинки для лошадей были не
предусмотрены.
— Мам, пап, я хочу в старую школу, — сказал Кит вечером первого сентября. — Эта для людей. А я, как бы сказать, кентавр!
— Китюша, нам очень повезло, что тебя взяли. Будешь учиться в спецшколе с углублённым изучением волшебства!
— Вам очень повезло, а мне не очень, — пробурчал Кит.
— В школу для кентавров и сфинксов ты не пойдёшь, — отрезал папа. — Там пользуются тем, что по нормативам должно быть тридцать человек в одном классе, и соответственно набивают в классы по шестьдесят получеловек!
Мама попыталась Кита отвлечь:
— Китюша, а хочешь, гусебабочку купим?
Игрушечные гусеницы из волшебной пластмассы в этом году продавались на всех лотках в городе. Это были гусеницы-трансформеры: они умели превращаться в бабочек. Правда, не сами — владелец игрушки должен был постараться. Нужно было катать свою гусебабочку по полу, а она от этого обматывалась ниткой. Кокон имел волшебный секрет: если ты хорошенько закутаешь в него свою гусеницу, то бабочка вылупится, а если сделаешь два оборота абы как — получишь просто обмотанную нитками игрушку. Владельцы гусебабочек соревновались, кто старательней, и докатывались до круглых клубков шерсти.
— Ну давай, — вздохнул Кит. Он уже успел заметить на школьном полу особо увлечённых гусеничных катальщиков. Наверное, гусебабочка входит в обязательный набор человека.
Ещё в набор двуногого девятилетнего человека входили кружки, которые в школе назывались «внеурочная деятельность». Оказалось, что ни один из них Киту не подходит. На рисовании мольберт стоял слишком низко. На шахматах доска тоже располагалась где-то внизу вместе с противником. Киту пришлось бы гнуть спину всю игру, а это уже не «шахматы», а «наклоны»! И на танцы его не взяли: все в чешках, он один в копытах.
На всю школу он был единственным четвероногим учеником. Директор не реже раза в неделю водила в класс важных тётенек на экскурсию и повторяла заклинание: «Инклюзия-инклюзия». Кит в такие моменты стоял за своей тумбочкой и пытался ощутить, происходит ли превращение в человека. Но никакие ноги не отваливались.
Инклюзия сузила не только парту и туалетные кабинки: она будто бы стискивала самого Кита. Когда завуч проверяла, как одеты ученики, то сказала Киту:
— В положении о школьной форме ясно написано: для учащихся мужского пола — тёмные брюки.
Кит никогда в жизни не носил брюк — только попону в холодную погоду. А брюки для лошадей — это попона с рукавами? Или нет, туда же суют не руки, а ноги, значит, с ногавами.
— А на какие ноги нужны брюки — на передние или на задние? — спросил Кит.
Завуч на вопрос не ответила, но продолжала наступать:
— Если сегодня разрешить тебе ходить без брюк, то завтра все мальчики придут в школу без брюк!
Странное у неё было мнение о мальчиках. Кит нашёлся с ответом:
-— А я полумальчик, можно так сказать.
Одноклассники, которые это услышали, заржали как лошади.
В школьных рекреациях не разрешалось стучать копытами. Топать можно, а цокать нельзя. Одна учительница увидела Кита на перемене и велела:
— Ну-ка подойди! — а когда он прискакал, сказала:
— Дай сюда дневник!
Это была не своя учительница, а какая-то дежурная в рекреации.
— А что я сделал? — растерялся Кит.
— Нельзя цокать так громко!
«Сами же сказали подойти», — подумал Кит. А разве он виноват, что ноги цокают! Но возразить вслух он не решился, и незнакомая учительница написала в дневнике: «Стучал копытами на перемене». У неё почерк был такой — одни палки. Строчка — красный частокол.
После этого Киту запретили между уроками выходить из класса: «Травмоопасно». Одноклассники на переменах скакали как кони. А Кит стоял за своей партой как единственный обладатель копыт. Ждал, когда же
заклинание «инклюзия» подействует и он превратится в человека.
Мама купила ему гусебабочку. Но с помощью гусебабочки стать человеком тоже не вышло. Оказалось, что кентавру неудобно катать её по полу — за ней же нужно двигаться на корточках или на четвереньках. Лошади на корточках не ходят и на четвереньках не ползают. На переменах половина третьего «А» исчезала под партами со своими игрушечными мотками. А Кит мог только смотреть сверху, как одноклассники то и дело сталкиваются внизу в проходах. Его гусеница лежала в портфеле.
— Китюша, подружился с кем-нибудь? — спрашивала мама.
— Они со мной не дружат, — жаловался Кит.
— Так ты не жди, а сам подойди.
Кит решил завоевать дружбу, показав себя одноклассникам с лучшей стороны. Лучшей стороной, как у всякого кентавра, у него были ноги. Стометровку на физкультуре бегали в парах. Кит свою пару, конечно, обскакал. Он показал себя таким быстрым, что будущие друзья должны были встречать его на финише живым коридором! Разогнавшись так, что в ушах свистело, он уже радостно чувствовал, как вырывается из красного частокола инклюзии на волю... Но вышло только хуже. Его парой был мальчик по имени Костя, тот самый, который спрашивал первого сентября, как его зовут. После забега никто не хлопал Киту и не поздравлял его с победой. Зато Костя стал что-то тихо и возмущённо говорить своей подруге, девочке по имени Мила. А та пошла к физруку:
— Это несправедливо! У Кости две ноги, а у этого четыре!
После этого Кита в пару уже никогда не ставили, чтобы не втаптывал ничью самооценку в асфальт стадиона.
— Они не хотят со мной дружить, — сказал Кит маме.
— Тебя дразнят? — начала волноваться мама.
— Называют «кит», — скривил губы Кит. — И «полумальчик».
— А! — лицо мамы прояснилось. — Так ты же и есть Кит и полумальчик!
Ей было никак не растолковать, что это обидно. Другим при входе в класс говорили: «Привет!» и «Здорóво!» — а ему: «О, этот тут». Или вообще: «Лошадка!»
Была у Кита ещё одна лучшая сторона. Когда его вызывали отвечать на окружающем мире или на магии, он старался показать одноклассникам и её тоже:
— ...После чего, однако, соответственно...
— Выпендривается, — громко шептали за партами внизу.
И Кит вообще передумал с ними водиться. Раз ему никак не вписаться в инклюзию, он решил дать всем понять: да, он кентавр. А кентавры в случае чего могут и лягнуть.
— А бывают секции специально для нас? — спросил он у папы.
— Поло, — сказал папа. — Игра, где кентавры клюшками гоняют мяч по полю.
— А люди разве в это не играют? На лошадях?
— Играют, но у них, как бы сказать, это спорт для богатых. А у нас даже дети могут сколотить дворовую команду по поло.
Во дворе у Кита команды по поло не было: он жил не в кентавровом районе, а в человеческом доме на первом этаже. Кит попросил папу:
— Запиши меня.
Правда, ему было некому в классе небрежно сказать: «Кстати, у меня сегодня тренировка по поло». Потому что никто не интересовался, куда Кит идёт после уроков.
Занятия для кентаврят проходили на стадионе соседнего детско-юношеского клуба.
— Игра командная, — сказал тренер Хирон Евгеньевич, когда все впервые выстроились перед ним. — Если вы скачете быстрее всех, но не обращаете внимания на других игроков — вам в поло делать нечего. В поло побеждают взаимодействие и взаимовыручка!
На первой тренировке они только бегали по стадиону галопом, клюшек ещё ни у кого не было. Кит решил учиться обращать внимание. Он не знал, что именно пригодится в поло, и подмечал всё подряд: вон тот полумальчик ходил в его прежнюю школу, в параллельный класс, а вот у этого привычка теребить завязки на капюшоне спортивной куртки. Он даже запомнил все
имена и кто какой масти! Жаль, что тренировать взаимодействие и взаимовыручку было пока не на чем.
Душевые в клубе были и человеческие, и кентавровые. А в раздевалке имелись огромные фены, чтобы сушить шерсть — человеческие руки ведь не смогут вытереть полотенцем весь конский корпус. Кит с удовольствием погрелся под феном, перед тем как выскочить на холодную улицу.
Напротив входа в клуб на скамейке сидела человеческая девочка. Обращать на неё внимание было не нужно, она ведь не из команды. Но Кит так увлёкся обращением внимания, что всё-таки присмотрелся. Это была Мила, и она отчего-то тёрла глаза кулаками.
— Эй, — сказал Кит. — Что, собственно говоря, случилось?
— Торопилась на занятие... упала, — всхлипнула Мила. — На ногу не наступить. А мама ещё через час за мной придёт.
Кит вспомнил про взаимодействие и взаимовыручку. Можно потренировать!
— Я, как бы сказать, довезу. Только не говори никому в классе, что ты на мне ехала.
Мила кое-как встала здоровой ногой на скамейку. Пришлось подтягивать её на спину рукой. Забралась, цепляясь за куртку Кита, и обхватила его за пояс. Она оказалась не слишком тяжёлая. Кит пошёл шагом, чтобы Мила не свалилась. Она из-за спины спросила:
— Почему не говорить?
— В том плане, что я лошадь. А я, между прочим, не лошадь.
— А кентавры никогда не возят людей?
— Э-э... возят, — вспомнил Кит. — У нас дома есть фотография, папа в студенческие годы друзей катал. Мой папа учился в университете!
В Милином доме не было грузового лифта, только маленький. Но втискиваться в лифт и не понадобилось — Милина мама уже спустилась, разохалась, и Мила на спине Кита поехала в травму. Под конец дня он чувствовал, что ноги прямо по-настоящему болят, и эта боль не приятная, как от небольшой усталости, а навязчивая и противная. Зато на душе, наоборот, было приятно.
На следующий день, когда Кит вошёл в класс, сразу несколько человек обернулись и даже подошли к нему:
— Привет! Здорóво! А правда, что ты Милу Клотову спас?
— Я, собственно говоря... — смутился Кит.
— Да! Он спас! — громко подтвердила Мила. Она сидела за партой с забинтованной ногой, а рядом стояли костыли. — Он не лошадь, а кентавр! Кентавры возят на спинах своих друзей!
— А я твой друг? — тут же спросил у Кита Костя.
Кит впервые слышал о том, что Костя его друг. Но два друга лучше, чем ни одного.
— Вообще говоря, да.
После этого в друзья записался весь класс: всем хотелось покататься.
— Мне нельзя на переменах выходить из класса, — напомнил Кит.
— Это несправедливо! — воскликнула Мила. И все пошли к директору просить за Кита, чтобы ему снова разрешили проводить перемены в рекреации. А Мила с больной ногой не пошла, а поехала — на спине.
Директор выслушала Милу и сказала:
— Конечно, можно. Я вообще не понимаю, кто установил такое неинклюзивное ограничение. Китоврас человечнее многих людей!
Кит удивился — выходило, что превращение в человека идёт полным ходом, а он и не заметил. Даже ноги не отвалились!
Перемены были отвоёваны. Установили очередь катания. А Мила перед самым звонком сказала:
— Мы с мамой думали, что тебе подарить. Хочешь гусебабочку?
— По поводу гусебабочки — у меня есть.
— А почему ты никогда не играешь? Я не видела.
— Я не могу катать по полу, соответственно.
— Ты же можешь по стене!
На перемене Кит впервые достал свою игрушечную гусеницу, и Костя, который должен был ехать на нём первым, тоже сбегал к своему портфелю и взял свою:
— Классно ты придумал! Так интереснее.
Он с помощью Кита забрался ему на спину. Они шагом поехали по коридору, не отходя от стены, и гусебабочка в руке Кита из гладко-пластмассовой начала становиться жёстко-нитяной. И Кит поверил, что когда-нибудь она непременно полетит.
Я столкнулся с ней на улице. Она выглядела старше, но все равно очаровала меня. Стиль в одежде, рост, макияж. Наконец, просто то осознание, что она женщина.
С девчонками у меня не клеилось еще со школы, с тех самых пор, когда звезда седьмого "Б" класса громогласно
нарекла меня задротом. Несмотря на то, что в мобильниках зависают уже лет десять как все подряд, прозвище вплоть до выпуска закрепилось именно за мной.
Хотя, стоп, я запамятовал. Эта традиция появилась гораздо раньше, еще в начальной школе, когда Классная при
всех сорвала у меня с головы наушники всего лишь потому что я не услышал звонок на урок. Точно. Тем самым она подала пример остальным представительницам своего пола. Коварная женщина!
Или все началось ещё в детском саду, когда белокурая Маринка вылила мне на голову вермишелевый суп?
Порой мне казалось, что я прокаженный или проклятый. Стоило улыбнуться в транспорте какой-нибудь девушке,
как та отворачивалась, гордо поджав губы. Решив, что уродливее меня не существует, я закопался в капюшон и наушники, отрекся от всего мира, сосредоточив все свое внимание на смартфоне. Подумать только, в этой маленькой коробочке заключена целая вселенная! И с экрана этой вселенной даже самые
красивые девчонки улыбаются только тебе! Разве не чудо?
Так я и думал, пока не столкнулся с ней.
Это произошло в центре города. Я переходил дорогу, пролистывая ленту Пикабу, как вдруг из подворотни выпорхнула она, едва не сбив меня с ног. Хотя, судя по ее реакции, виноват в столкновении был все-таки я. У нее даже что-то из рук выпало, звякнув об асфальт. То ли зажигалка, то ли пряжка от сумки...
- Ты что, самоубийца? - рявкнула дамочка. Но не отвела взгляда. Я так и замер, не в силах ответить.
На ней было черное платье в пол. Ее черные прямые волосы доходили до плеч, глаза были подведены черным. Вылитая готесса. Мне они всегда нравились. Она вздохнула спокойнее и склонила голову набок, прищурилась.
- Ну что ж ты такой невнимательный, а?
- Прости... те, - выдавил я. Срочно нужно было что-то сообразить, срочно! Первая девушка, которая задала мне
вопрос, не послала восвояси, нужно ловить момент. - Я случайно. Правда.
- Случайно, значит, - она улыбнулась, блеснув белоснежной улыбкой. Я растаял. Еще немного и стеку в ближайший водосток, так и не узнав ее имя.
- Я г..готов искупить свою вину! - заикаясь продолжил я, замерев по стойке смирно, как солдат перед старшим по
званию, судорожно вспоминая все, что знаю о знакомствах. - Р..разрешите пригласить в..вас на кофе!
Казалось, пот стекает с меня градом и сердце рвется из груди так, что вибрирует асфальт. В ушах зазвенело,
закричало -и-у-и-у-иу! Ан,нет. Это, кажется скорая. Как вовремя! Пусть останавливается, мне вот-вот станет плохо.
- На кофе? - она изогнула одну бровь. - Меня?
Значит, я понял верно. Она фрик, такой же как я, она тоже нечасто общается с парнями. От сердца отлегло, но лишь самую малость.
- Да! - только и смог ответить я, скрещивая пальцы, в надежде, что она меня не отвергнет. - Вы такая красивая! -
зачем-то добавил я.
- Ой, - она покраснела, а следом за ней покраснел и я. Скорая остановилась неподалеку, прямо за нашими спинами. Я улыбнулся. Улыбнулась готесса, легко поправила волосы и ответила. - Мне такого еще никто не предлагал. Ну, пойдем.
Я сдержался, чтобы не запрыгать на месте. Сжал потные ладони, выдохнул.
- Спасибо! Я так рад!
- А я то как рада, - она наклонилась, чтобы поднять выпавшее из рук при столкновении со мной. - Сейчас только подниму...
Скорая позади продолжала вопить, и я обернулся, надеясь заткнуть ее одним взглядом. Сегодня явно был мой день. Машина тут же заглохла. Фельдшера разгоняли людей, один из них сидел перед телом, качая головой. Тело посреди дороги удивительным образом было похоже на мое.
- Эй, ты здесь? - меня тронули за плечо и я обернулся на голос. Черноволосая красотка все еще улыбалась, смотря мне в лицо и любовно обнимая косу.
- Ну что, на кофе? Кстати, я Смерть. А тебя как зовут?
Ирина Неумоина
Номинация Проза
Соломбальский кораблик
В детстве летние
каникулы я проводила у любимой бабушки - Екатерины Михайловны, или «тёти Кати»,
как многие звали ее. Когда она была молодой, то работала в ясельках нянечкой, а
потом помощником воспитателя. По выходе на пенсию всё лето она посвящала мне. С
большой любовью и теплотой я вспоминаю это карамельно-тягучее и жаркое время
года. Три месяца счастья!
Жили они с дедушкой
Митей в деревянном двухэтажном доме, который находился за горбатым мостиком
через речку Соломбалку. Узкие и горячие от солнца мосточки, словно белые
ленточки первоклашек, опоясывали дом. Они были тёплыми и до того чистыми, что
можно было ходить по ним босиком или в одних носочках. Между крылечками красовались разноцветные оранжереи цветов. Каких
только не было красок в этих пестрых соцветиях! Пряные медовые ароматы
наполняли двор и привлекали пчел и шмелей. Они дребезжали в воздухе, как
реактивные самолетики и, сотрясая тишину, будили мое детское любопытство. Над
клумбами порхали бабочки в своих терракотовых нарядах, а затянутые в вечерние
платья неоновые стрекозы грациозно исполняли воздушный пасодобль.
Сам же двор не
представлял никакого интереса. Возле домов, на солнцепеке, словно разноцветные
блюдца, жарили свои бока перевернутые лодки. На электрических столбах висели
прикрученные веревки с настиранным бельем. Детей на улице практически никогда
не было. Основные жители стоящих друг против друга домов были пенсионеры.
Крыльцо и крутая
лестница с добротными перилами в подъезде всегда были выкрашены красной
масляной краской. Как я обожала этот
запах! Поднимаясь на второй этаж, можно было заслушаться приятным и каким-то
необычным скрипом ступеней. Они как будто переговаривались друг с другом. Я
всегда узнавала тяжелые шаги бабушки, когда она с сумкой продуктов поднималась
по лестнице. Ступеньки под её каблуками охали, ахали, словно жаловались друг другу. А вот
дедушкиных шагов было почти не слышно. Ступени издавали шуршащий звук, и одна
сочувствующе-протяжно гудела второй: «у-уу». Другая ступенька понимающе
откликалась в ответ: «угу»... Затем остальные подключались к их задушевному
разговору, и вскоре весь подъезд гудел,
словно оркестровая яма, распуская сплетни о каждом жильце. Всё в доме казалось
мне одухотворенным, живым и музыкальным.
Пенсия
у бабушки с дедушкой была очень маленькая. Едва сводили концы с концами,
заплатив за однокомнатную квартиру с холодной водой, газом и отоплением. На еду
оставалось совсем немного средств. Хотя и продукты были тогда недорогие, но все
же семейный бюджет был рассчитан до копеечки. В основном, экономили на
электричестве, и без надобности свет всегда выключался. Я до сих пор не люблю,
когда горит свет в пустой комнате. Привычка, привитая с детства. Мне от этого
становится неуютно и представляется, что в соседней комнате кто-то есть. Хотя
многим кажется наоборот.
Особыми
сладостями меня не баловали, но мне кажется, что еда в детстве была вкуснее
всех вкусняшек на свете! Я любила «жареную», но одновременно совершенно
недожаренную картошку. Только бабушка могла приготовить это уникальное блюдо на
старенькой, алюминиевой сковородочке. Когда я начинала скучать по родителям,
бабушка всегда говорила: «Может,
картошечки поджарить?» Я молча кивала головой и с нетерпением ждала большую,
румяную порцию.
А эта рассыпчатая,
размятая картошечка со сливочным маслом
на гарнир к засоленным грибочкам или квашеной капусте с луком!.. Что это было
за объедение! Всё натуральное, свежее, домашнее. Недалеко от дома был участок с
тремя длинными грядками. Сначала съедали мелкую картошечку, а затем большую.
Дедушка также заготовлял и лесные дары на зиму. В начале лета он всегда
готовился к этому долгожданному походу и красил большой деревянный кузов ярко
зелёной краской у открытого окна на кухне. Я любила сидеть рядом, наблюдать за
его неспешными движениями кисти слева – направо, сверху – вниз и жадно вдыхать
запах свежей масляной краски. До сих пор помню, как эта блестящая сочная масса
аккуратно тянулась за кисточкой, заполняя зелёными квадратиками поверхность
скучного кузова. Может, поэтому, глядя на это удивительное занятие, я захотела стать художником?
Бабушка Катя не
мыслила утра без двух яиц всмятку! Это было её единственное лакомство, на
котором она не могла экономить. «Что ты, бабка, разве можно столько яиц есть?»
– возмущался дед Митя. Бабушка, не обращая внимание на упреки деда, убирала
ложечкой расколотый яичный панцирь и,
неторопливо смакуя, ела тягучий яичный желток. Затем дотошно выцарапывала все
содержимое ложечкой из белоснежной скорлупки. Дедушка предпочитал на завтрак
есть кашу. Перловую. Или манную. Съеденную кашу
запивал кружкой клюквенного
киселя с крошенкой белого хлеба. «Намялся?» – в ответ на его замечание
«мстила» ему бабушка. Дед гладил круглый живот, отрыгивал, улыбаясь, подмигивал
мне и шел к умывальнику мыть свою кружку.
Заканчивался завтрак
свежезаваренным индийским чаем с вареньем.
Черника, брусника, клюква и обожаемая мной морошка! Варенье густым слоем
намазывалось на булку с маслом, стекало на стол и руки. «Бабка, разве можно
столько сладкого есть?» – опять тормозил бабушку дед. Чай пили все
исключительно из блюдец. Дедушка держал блюдце на трех растопыренных кверху
крепких пальцах, как на подставке. Бабушка придерживала блюдечко с двух сторон
за края и, подув немного на чай, осторожно подносила его к губам. Я же
наклонялась к столу и втягивала горячий напиток в себя мелкими порциями из
блюдца.
Так проходили наши
завтраки на светлой, просторной кухне, залитой солнцем. На окне стояли пышные
шапки ярко-красных и розовых гераней. Негромко, о чем-то вещало радио, которое
стояло на высоком старинном буфете. Бабушка первой вставала из-за стола и
направлялась мыть посуду. Дедушка всегда говорил: «спасибо, бабка» и шел в
туалет промывать в стакане вставную челюсть. Я последняя сползала с табуретки,
вразвалочку подходила к окну и, зависая между геранями на узком подоконнике,
пялилась в окно, вдыхая ароматы пряного лета.
* * *
До самого обеда я
сидела на красном, раскаленном от солнца крылечке со взрослыми соседками по
подъезду. Это крыльцо напоминало мне большой корабль. Наш ритуал «выхода в
море» никогда не нарушался. Солнце к полудню припекало. Все пассажиры
потихоньку закатывали подолы, оголяя белесые ноги, приспускали лямочки с сарафанов
или платьев, открывая покатые плечи. Они накидывали на голову все, что имели
под рукой: косынки, фартуки, газеты и даже носовые платки. Я же пряталась от
солнца за большой дверью в тени. Это была моя каюта, моё убежище.
Так, за разговорами
взрослых и проходили мои детские годы. Во второй половине дня, когда солнце
перебиралось на другую сторону дома, мы с бабушкой вновь шли за витамином «дэ».
Она вела меня на детскую площадку, где был выстроен из дерева большой корабль
для малышей. Настоящий, а не придуманный. Я на нем была отважным капитаном и
держала в руках штурвал. Бабушка – единственный пассажир. Дети там почему-то
никогда не играли. На крыльце, со взрослыми тётками, их шутками, прибаутками, а
порой с двусмысленными разговорами, было веселей и познавательнее. На детском
же корабле я скучала.
Было ещё одно весьма
«недетское» воспоминание. После обеда, стоя на капитанском мостике моего
лайнера, почти ежедневно я наблюдала похоронную процессию. Это было
одновременно грандиозное и горькое зрелище. Рядом с домом, за речкой было
кладбище. Впереди шел духовой оркестр и играл «похоронный марш». Большие
золотые трубы торжественно блестели на солнце и громко нарушали привычную
тишину двора. За музыкантами человек шесть несли бархатный бордово-красный гроб.
А за ним шла вереница людей в чёрном.
Мужчины, несмотря на жару, были в костюмах, а женщины в платьях с длинными
рукавами и платках. Почти все они плакали. Иногда навзрыд. Глядя на шествие, я
испытывала чувство необъяснимой тревоги, страха и одновременно чего-то неизбежного, мистического и очень важного.
Это были мои первые знания о жизни и смерти.
* * *
М-да, невеселое, прямо скажем, детство... Да нет
же! Я очень любила бабушку. Мне было уютно и надежно с ней. В небольшой
квартире всегда чисто, прибрано, каждая вещь на своем месте. По выходным, когда
мы ждали маму с папой или других гостей, из кухни доносился запах пирогов.
Бабушка вставала рано, чтобы растворить тесто и проверяла – «не убежало» ли
оно. А потом начинала раскатывать его и закладывать начинку, приготовленную с
вечера. Она любила заниматься стряпней одна, чтоб никто «не мешал». И хоть дом
был газифицированным, она пекла в печке. Пироги были с капустой, с грибами,
изюмом, яйцом и рисом, с мясом или рыбой. Ну и, конечно же, с ягодными
начинками.
Почти каждый год с
семьей приезжала с юга младшая дочь бабушки – тетя Зина. Тогда же собирались и
все родственники с детьми. Дом наполнялся и гудел. Словно пчёлы в улье, все
сновали туда-сюда. Всё вокруг оживлялось, шевелилось, двигалось. Квартирка была
хоть и маленькая, но, что удивительно, места хватало всем. Сидели за
большим и длинным столом, а спали на
полу. Дети и женщины в комнате, мужчины на кухне. После обеда, как правило,
женщины мыли посуду, а дети и мужчины
играли в домино. Здорово было! Но это я осознала только сейчас. Когда
приезжали гости, бабушка почему-то забывала обо мне. Я ей мешала. Она сразу
становилась заметно суетливой, пыталась всем угодить, всех накормить,
разместить в своей крохотной квартирке. Мне было обидно. Я становилась ненужной
и нарочно придумывала всяческие поводы, чтобы привлечь внимание. О чем-то
спрашивала, просила, жаловалась, капризничала. Она всегда отмахивалась, мол, «не
до тебя». Так я узнала, что такое ревность.
И хоть я любила эти
шумные встречи с родственниками, но втайне ждала, когда они разъедутся и
бабушка снова станет «моей». Дни наши протекали тихо и размеренно. В пять
вечера мы традиционно садились с ней у телевизора и смотрели его до полуночи.
Сначала мультики, а потом детские и взрослые фильмы. Мне разрешалось смотреть
всё.
Дедушка в наших телевизионных вечерах участия не принимал. Он
часами сидел на кухне один в темноте, барабанил пальцами по столу и чуть слышно
напевал себе что-то под нос. Очень редко он доставал гармошку и играл на ней.
Играл для себя. Ему не нужны были благодарные слушатели. Дедушка Митя был
тихим, неторопливым и практически незаметным. Хотя, по рассказам взрослых, в
молодости он обладал недюжинной силой, крепко выпивал, а отсюда и все
вытекающие последствия. Жизнь вел разгульную и бурную. Покоя бабушка с ним не
видела, хотя он и служил одно время в милиции. «Блюститель социалистической
собственности», – с гордостью говорил он
о себе. Я, глядя на деда, с трудом представляла его в виде дебошира и пьяницы,
до того он был мил. Если и случалось дедушке Мите выпивать сто грамм, то только
после бани или с устатку. И только с разрешения бабушки. «Ну-ка, бабка, налей
рюмочку-то...» Бабушка молча доставала из буфета «маленькую» и осторожно наливала
водку в небольшую стеклянную рюмочку на ножке треугольной формы. Затем, плотно
закрыв пробку, обтирала бутылочку руками и убирала обратно в шкаф. Дедушка, не
морщась, выпивал водочку не закусывая. Потом, крякнув, со словами «хорошо»
рассматривал донышко рюмки и опрокидывал «на лоб» еще раз, вытряхивая
содержимое до самой последней капельки. На этом процедура принятия на грудь
заканчивалась. Он никогда не залезал в заветный буфет сам. Никогда не
«припрашивал». А ведь бывало, что по дороге домой с работы он обходил шесть
ларьков из семи. В каждом выпивал по сто грамм и кружку пива. Когда и каким
образом дед отказался от спиртного – не знаю, а вот курить бросил в войну.
Купил на хлебные карточки табак, а бабушка сказала: «Есть не будешь».
От него я никогда не
слышала матерных слов. А еще дед был очень чистоплотным и аккуратным. Если
увидит где на полу маленькую соринку, волосинку или перышко – мимо не пройдет.
Обязательно наклонится и будет поднимать до тех пор, пока ничтожно мелкий мусор
не окажется в непослушных пальцах. Ходил дедушка дома чуть слышно. И зимой, и
летом – в войлочных тапочках. «Котики» – так он называл коротко обрезанные с
подшитой подошвой валенки. Получалось и впрямь, будто котик прошел.
Иногда я ходила с
дедушкой на экскурсию в сарай. Эти деревянные длинные сооружения всегда
привлекали мое внимание. Какой был у него там невероятный порядок! Сверху
донизу, глухой стеной, словно соты, ровно полешко к полешку, красовались
уложенные в ряды дрова. Пол всегда чист. В углу стоял строительный инструмент,
инвентарь для уборки снега, корзины, ведра, короба и кузов. Как-то в сараях
ночью случился пожар. Чудом пламя не перешло на их жилой дом с газовыми
баллонами на углу, стоявший буквально в нескольких метрах. Дед сильно
расстроился и даже заболел. Сарайки частично сгорели, но слава Богу, все
остались живы.
В Бога дедушка с
бабушкой не верили и не любили говорить на эту тему. Только однажды дедушка с
некоторым негодованием в голосе заговорил о том, как в деревнях крестьяне несли
попам в корзинах мясо, яйца, сметану и другие продукты. Они принимали эти
подношения, поглаживая круглые животы, а в домах крестьянские ребятишки пухли от голода. Их дом стоял
недалеко от Храма. Утром по воскресениям бабульки в белых платочках спешили на
службу, но бабушка там никогда не была. Я тоже не знала, кто такой Бог. А вот
их сын – Валентин, мой дядя, пяти лет
отроду, со слезами на глазах просил, чтобы его окрестили. Откуда он ЭТО знал,
было для всех загадкой.
г.Архангельск
2019 г.
/* Style Definitions */
table.MsoNormalTable
{mso-style-name:"Обычная таблица";
mso-tstyle-rowband-size:0;
mso-tstyle-colband-size:0;
mso-style-noshow:yes;
mso-style-priority:99;
mso-style-qformat:yes;
mso-style-parent:"";
mso-padding-alt:0cm 5.4pt 0cm 5.4pt;
mso-para-margin-top:0cm;
mso-para-margin-right:0cm;
mso-para-margin-bottom:10.0pt;
mso-para-margin-left:0cm;
line-height:115%;
mso-pagination:widow-orphan;
font-size:11.0pt;
font-family:"Calibri","sans-serif";
mso-ascii-font-family:Calibri;
mso-ascii-theme-font:minor-latin;
mso-fareast-font-family:"Times New Roman";
mso-fareast-theme-font:minor-fareast;
mso-hansi-font-family:Calibri;
mso-hansi-theme-font:minor-latin;}
Ирина Неумоина
Номинация Проза
Соломбальский кораблик
В детстве летние
каникулы я проводила у любимой бабушки - Екатерины Михайловны, или «тёти Кати»,
как многие звали ее. Когда она была молодой, то работала в ясельках нянечкой, а
потом помощником воспитателя. По выходе на пенсию всё лето она посвящала мне. С
большой любовью и теплотой я вспоминаю это карамельно-тягучее и жаркое время
года. Три месяца счастья!
Жили они с дедушкой
Митей в деревянном двухэтажном доме, который находился за горбатым мостиком
через речку Соломбалку. Узкие и горячие от солнца мосточки, словно белые
ленточки первоклашек, опоясывали дом. Они были тёплыми и до того чистыми, что
можно было ходить по ним босиком или в одних носочках. Между крылечками красовались разноцветные оранжереи цветов. Каких
только не было красок в этих пестрых соцветиях! Пряные медовые ароматы
наполняли двор и привлекали пчел и шмелей. Они дребезжали в воздухе, как
реактивные самолетики и, сотрясая тишину, будили мое детское любопытство. Над
клумбами порхали бабочки в своих терракотовых нарядах, а затянутые в вечерние
платья неоновые стрекозы грациозно исполняли воздушный пасодобль.
Сам же двор не
представлял никакого интереса. Возле домов, на солнцепеке, словно разноцветные
блюдца, жарили свои бока перевернутые лодки. На электрических столбах висели
прикрученные веревки с настиранным бельем. Детей на улице практически никогда
не было. Основные жители стоящих друг против друга домов были пенсионеры.
Крыльцо и крутая
лестница с добротными перилами в подъезде всегда были выкрашены красной
масляной краской. Как я обожала этот
запах! Поднимаясь на второй этаж, можно было заслушаться приятным и каким-то
необычным скрипом ступеней. Они как будто переговаривались друг с другом. Я
всегда узнавала тяжелые шаги бабушки, когда она с сумкой продуктов поднималась
по лестнице. Ступеньки под её каблуками охали, ахали, словно жаловались друг другу. А вот
дедушкиных шагов было почти не слышно. Ступени издавали шуршащий звук, и одна
сочувствующе-протяжно гудела второй: «у-уу». Другая ступенька понимающе
откликалась в ответ: «угу»... Затем остальные подключались к их задушевному
разговору, и вскоре весь подъезд гудел,
словно оркестровая яма, распуская сплетни о каждом жильце. Всё в доме казалось
мне одухотворенным, живым и музыкальным.
Пенсия
у бабушки с дедушкой была очень маленькая. Едва сводили концы с концами,
заплатив за однокомнатную квартиру с холодной водой, газом и отоплением. На еду
оставалось совсем немного средств. Хотя и продукты были тогда недорогие, но все
же семейный бюджет был рассчитан до копеечки. В основном, экономили на
электричестве, и без надобности свет всегда выключался. Я до сих пор не люблю,
когда горит свет в пустой комнате. Привычка, привитая с детства. Мне от этого
становится неуютно и представляется, что в соседней комнате кто-то есть. Хотя
многим кажется наоборот.
Особыми
сладостями меня не баловали, но мне кажется, что еда в детстве была вкуснее
всех вкусняшек на свете! Я любила «жареную», но одновременно совершенно
недожаренную картошку. Только бабушка могла приготовить это уникальное блюдо на
старенькой, алюминиевой сковородочке. Когда я начинала скучать по родителям,
бабушка всегда говорила: «Может,
картошечки поджарить?» Я молча кивала головой и с нетерпением ждала большую,
румяную порцию.
А эта рассыпчатая,
размятая картошечка со сливочным маслом
на гарнир к засоленным грибочкам или квашеной капусте с луком!.. Что это было
за объедение! Всё натуральное, свежее, домашнее. Недалеко от дома был участок с
тремя длинными грядками. Сначала съедали мелкую картошечку, а затем большую.
Дедушка также заготовлял и лесные дары на зиму. В начале лета он всегда
готовился к этому долгожданному походу и красил большой деревянный кузов ярко
зелёной краской у открытого окна на кухне. Я любила сидеть рядом, наблюдать за
его неспешными движениями кисти слева – направо, сверху – вниз и жадно вдыхать
запах свежей масляной краски. До сих пор помню, как эта блестящая сочная масса
аккуратно тянулась за кисточкой, заполняя зелёными квадратиками поверхность
скучного кузова. Может, поэтому, глядя на это удивительное занятие, я захотела стать художником?
Бабушка Катя не
мыслила утра без двух яиц всмятку! Это было её единственное лакомство, на
котором она не могла экономить. «Что ты, бабка, разве можно столько яиц есть?»
– возмущался дед Митя. Бабушка, не обращая внимание на упреки деда, убирала
ложечкой расколотый яичный панцирь и,
неторопливо смакуя, ела тягучий яичный желток. Затем дотошно выцарапывала все
содержимое ложечкой из белоснежной скорлупки. Дедушка предпочитал на завтрак
есть кашу. Перловую. Или манную. Съеденную кашу
запивал кружкой клюквенного
киселя с крошенкой белого хлеба. «Намялся?» – в ответ на его замечание
«мстила» ему бабушка. Дед гладил круглый живот, отрыгивал, улыбаясь, подмигивал
мне и шел к умывальнику мыть свою кружку.
Заканчивался завтрак
свежезаваренным индийским чаем с вареньем.
Черника, брусника, клюква и обожаемая мной морошка! Варенье густым слоем
намазывалось на булку с маслом, стекало на стол и руки. «Бабка, разве можно
столько сладкого есть?» – опять тормозил бабушку дед. Чай пили все
исключительно из блюдец. Дедушка держал блюдце на трех растопыренных кверху
крепких пальцах, как на подставке. Бабушка придерживала блюдечко с двух сторон
за края и, подув немного на чай, осторожно подносила его к губам. Я же
наклонялась к столу и втягивала горячий напиток в себя мелкими порциями из
блюдца.
Так проходили наши
завтраки на светлой, просторной кухне, залитой солнцем. На окне стояли пышные
шапки ярко-красных и розовых гераней. Негромко, о чем-то вещало радио, которое
стояло на высоком старинном буфете. Бабушка первой вставала из-за стола и
направлялась мыть посуду. Дедушка всегда говорил: «спасибо, бабка» и шел в
туалет промывать в стакане вставную челюсть. Я последняя сползала с табуретки,
вразвалочку подходила к окну и, зависая между геранями на узком подоконнике,
пялилась в окно, вдыхая ароматы пряного лета.
* * *
До самого обеда я
сидела на красном, раскаленном от солнца крылечке со взрослыми соседками по
подъезду. Это крыльцо напоминало мне большой корабль. Наш ритуал «выхода в
море» никогда не нарушался. Солнце к полудню припекало. Все пассажиры
потихоньку закатывали подолы, оголяя белесые ноги, приспускали лямочки с сарафанов
или платьев, открывая покатые плечи. Они накидывали на голову все, что имели
под рукой: косынки, фартуки, газеты и даже носовые платки. Я же пряталась от
солнца за большой дверью в тени. Это была моя каюта, моё убежище.
Так, за разговорами
взрослых и проходили мои детские годы. Во второй половине дня, когда солнце
перебиралось на другую сторону дома, мы с бабушкой вновь шли за витамином «дэ».
Она вела меня на детскую площадку, где был выстроен из дерева большой корабль
для малышей. Настоящий, а не придуманный. Я на нем была отважным капитаном и
держала в руках штурвал. Бабушка – единственный пассажир. Дети там почему-то
никогда не играли. На крыльце, со взрослыми тётками, их шутками, прибаутками, а
порой с двусмысленными разговорами, было веселей и познавательнее. На детском
же корабле я скучала.
Было ещё одно весьма
«недетское» воспоминание. После обеда, стоя на капитанском мостике моего
лайнера, почти ежедневно я наблюдала похоронную процессию. Это было
одновременно грандиозное и горькое зрелище. Рядом с домом, за речкой было
кладбище. Впереди шел духовой оркестр и играл «похоронный марш». Большие
золотые трубы торжественно блестели на солнце и громко нарушали привычную
тишину двора. За музыкантами человек шесть несли бархатный бордово-красный гроб.
А за ним шла вереница людей в чёрном.
Мужчины, несмотря на жару, были в костюмах, а женщины в платьях с длинными
рукавами и платках. Почти все они плакали. Иногда навзрыд. Глядя на шествие, я
испытывала чувство необъяснимой тревоги, страха и одновременно чего-то неизбежного, мистического и очень важного.
Это были мои первые знания о жизни и смерти.
* * *
М-да, невеселое, прямо скажем, детство... Да нет
же! Я очень любила бабушку. Мне было уютно и надежно с ней. В небольшой
квартире всегда чисто, прибрано, каждая вещь на своем месте. По выходным, когда
мы ждали маму с папой или других гостей, из кухни доносился запах пирогов.
Бабушка вставала рано, чтобы растворить тесто и проверяла – «не убежало» ли
оно. А потом начинала раскатывать его и закладывать начинку, приготовленную с
вечера. Она любила заниматься стряпней одна, чтоб никто «не мешал». И хоть дом
был газифицированным, она пекла в печке. Пироги были с капустой, с грибами,
изюмом, яйцом и рисом, с мясом или рыбой. Ну и, конечно же, с ягодными
начинками.
Почти каждый год с
семьей приезжала с юга младшая дочь бабушки – тетя Зина. Тогда же собирались и
все родственники с детьми. Дом наполнялся и гудел. Словно пчёлы в улье, все
сновали туда-сюда. Всё вокруг оживлялось, шевелилось, двигалось. Квартирка была
хоть и маленькая, но, что удивительно, места хватало всем. Сидели за
большим и длинным столом, а спали на
полу. Дети и женщины в комнате, мужчины на кухне. После обеда, как правило,
женщины мыли посуду, а дети и мужчины
играли в домино. Здорово было! Но это я осознала только сейчас. Когда
приезжали гости, бабушка почему-то забывала обо мне. Я ей мешала. Она сразу
становилась заметно суетливой, пыталась всем угодить, всех накормить,
разместить в своей крохотной квартирке. Мне было обидно. Я становилась ненужной
и нарочно придумывала всяческие поводы, чтобы привлечь внимание. О чем-то
спрашивала, просила, жаловалась, капризничала. Она всегда отмахивалась, мол, «не
до тебя». Так я узнала, что такое ревность.
И хоть я любила эти
шумные встречи с родственниками, но втайне ждала, когда они разъедутся и
бабушка снова станет «моей». Дни наши протекали тихо и размеренно. В пять
вечера мы традиционно садились с ней у телевизора и смотрели его до полуночи.
Сначала мультики, а потом детские и взрослые фильмы. Мне разрешалось смотреть
всё.
Дедушка в наших телевизионных вечерах участия не принимал. Он
часами сидел на кухне один в темноте, барабанил пальцами по столу и чуть слышно
напевал себе что-то под нос. Очень редко он доставал гармошку и играл на ней.
Играл для себя. Ему не нужны были благодарные слушатели. Дедушка Митя был
тихим, неторопливым и практически незаметным. Хотя, по рассказам взрослых, в
молодости он обладал недюжинной силой, крепко выпивал, а отсюда и все
вытекающие последствия. Жизнь вел разгульную и бурную. Покоя бабушка с ним не
видела, хотя он и служил одно время в милиции. «Блюститель социалистической
собственности», – с гордостью говорил он
о себе. Я, глядя на деда, с трудом представляла его в виде дебошира и пьяницы,
до того он был мил. Если и случалось дедушке Мите выпивать сто грамм, то только
после бани или с устатку. И только с разрешения бабушки. «Ну-ка, бабка, налей
рюмочку-то...» Бабушка молча доставала из буфета «маленькую» и осторожно наливала
водку в небольшую стеклянную рюмочку на ножке треугольной формы. Затем, плотно
закрыв пробку, обтирала бутылочку руками и убирала обратно в шкаф. Дедушка, не
морщась, выпивал водочку не закусывая. Потом, крякнув, со словами «хорошо»
рассматривал донышко рюмки и опрокидывал «на лоб» еще раз, вытряхивая
содержимое до самой последней капельки. На этом процедура принятия на грудь
заканчивалась. Он никогда не залезал в заветный буфет сам. Никогда не
«припрашивал». А ведь бывало, что по дороге домой с работы он обходил шесть
ларьков из семи. В каждом выпивал по сто грамм и кружку пива. Когда и каким
образом дед отказался от спиртного – не знаю, а вот курить бросил в войну.
Купил на хлебные карточки табак, а бабушка сказала: «Есть не будешь».
От него я никогда не
слышала матерных слов. А еще дед был очень чистоплотным и аккуратным. Если
увидит где на полу маленькую соринку, волосинку или перышко – мимо не пройдет.
Обязательно наклонится и будет поднимать до тех пор, пока ничтожно мелкий мусор
не окажется в непослушных пальцах. Ходил дедушка дома чуть слышно. И зимой, и
летом – в войлочных тапочках. «Котики» – так он называл коротко обрезанные с
подшитой подошвой валенки. Получалось и впрямь, будто котик прошел.
Иногда я ходила с
дедушкой на экскурсию в сарай. Эти деревянные длинные сооружения всегда
привлекали мое внимание. Какой был у него там невероятный порядок! Сверху
донизу, глухой стеной, словно соты, ровно полешко к полешку, красовались
уложенные в ряды дрова. Пол всегда чист. В углу стоял строительный инструмент,
инвентарь для уборки снега, корзины, ведра, короба и кузов. Как-то в сараях
ночью случился пожар. Чудом пламя не перешло на их жилой дом с газовыми
баллонами на углу, стоявший буквально в нескольких метрах. Дед сильно
расстроился и даже заболел. Сарайки частично сгорели, но слава Богу, все
остались живы.
В Бога дедушка с
бабушкой не верили и не любили говорить на эту тему. Только однажды дедушка с
некоторым негодованием в голосе заговорил о том, как в деревнях крестьяне несли
попам в корзинах мясо, яйца, сметану и другие продукты. Они принимали эти
подношения, поглаживая круглые животы, а в домах крестьянские ребятишки пухли от голода. Их дом стоял
недалеко от Храма. Утром по воскресениям бабульки в белых платочках спешили на
службу, но бабушка там никогда не была. Я тоже не знала, кто такой Бог. А вот
их сын – Валентин, мой дядя, пяти лет
отроду, со слезами на глазах просил, чтобы его окрестили. Откуда он ЭТО знал,
было для всех загадкой.
г.Архангельск
2019 г.
Олеся Варкентин
Вершина лета
Рассказ
Мария не выходила из горницы, заперлась. Дети, Саня и Таня, долго сидели у двери и слышали, как мать сдавленно стонет. Они звали ее, стучали, но та не отпирала.
Субботний вечер. Хоть бы кто из соседей заглянул — никого. Дети же, напуганные матерью, потемну из дома ни ногой. Они поели постной тюри и забрались на полати. Таня долго, пока не уснула, рассказывала брату о местном озере Тенис, которое для нее самой было чем-то манящим и загадочным.
Утром дверь в горницу была уже открыта, постель заправлена. Никого.
Скрипнула входная дверь, вошла Мария с дымящимся чугунком:
— Кашу будете?
— Мне первому, — Саня забрался на табуретку, он все время хотел есть. Таня посмотрела на бледное лицо матери, помедлила и кивнула:
— Буду.
Половник стукнул о чугунок. Мария налила жиденькой каши в миски, поставила на стол, протерла деревянные ложки. Подала сначала сыну, погладила его по голове. Потом дочке, тоже погладила и легонько дернула за растрепанную косицу. Тане семь, но она еще не умеет заплетаться. Мария поставила плошку с земляникой:
— С молоком. — Поправила салфетку. — Радость у нас.
Таня посмотрела на мать: «Вчерась заперлась от нас, а ныне радость какая-то? — Засветилась догадкой, — Можа, тятя письмо прислал… — и быстро заморгала, — значит, живой!» Она быстро глянула в окно: яркое солнце стояло над озером. «Цельный день купаться можно, — и вспомнила, как тятя говаривал: «Июль в расцвете — вершина в лете». Тане не хотелось плакать, она сморгнула слезинки и взялась за ложку.
Вдруг откуда-то послышался слабый писк. Мария отерла руки о платье, поспешила в горницу. Дети за ней.
На лавке, в большой плетеной корзине, прикрытой ситцевым платком, кто-то возился, кряхтел. Мать подошла, сняла платок: маленький сморщенный человечек хмурил невидимые бровки, раскрывал беззубый рот и издавал те самые звуки. Дети, не мигая, уставились на него.
— Братик ваш. Ночью народился.
Дети смотрели то на мать, то на братика. Таня только сейчас заметила, что пропал мамин упругий живот. Саня, хоть и был всего на пару лет младше сестры, ничего не приметил. Он протянул палец к младенцу и потрогал пуговку носа. Малыш икнул. Саня отдернул руку и заревел. Малыш закричал тоже, заплакал — напугался.
Уже неделю дети приглядывались к братишке — он то спал, то сосал титьку, то пачкал пеленки. Все эти дни стояла жара, а к воскресенью небо затянуло тугими тучами.
Вечером Мария зажгла керосинку и попросила Таню, пока сама по делам сходит, почитать письмо с фронта. «Победное», — называл его Саня, и, хоть знал наизусть, любил слушать и говорил, что он «изо всех сил тятю ждет, пока тот фрицев бьет». Писал тятя о контрнаступлении под Москвой.
Мария засобиралась на улицу. Ребятишки заметили, как она торопливо натянула большие резиновые сапоги, надела длинный отцовский плащ, взяла тяжелую холщовую сумку и заспешила во двор. Лил дождь.
— А победа… — сестра оглянулась на брата, и он тут же подхватил:
— …все равно будет за нами!
Таня убрала письмо в стол, взяла тряпичную куклу, побаюкала, глянула на Саню и, растягивая слова, стала рассказывать:
— Вчерась медеевские девчонки, и-ва-ку-и-ра-ва-ны-и, болтали… — она на минутку задумалась, стоит ли рассказывать брату, но Саня так внимательно на нее смотрел, что не удержалась и продолжила, — они сказали, что детей, особливо младенцев, завместо поросят, в городе едят.
Саня тут же зажмурился и зажал ладошками уши, не желая слышать жуткие подробности. Теперь Таня и сама испугалась, что попадет от матери за то, что слушает медеевских и брата пугает. Она подсела к нему, взяла за руку:
— Са-а-ня, ты малыша слышишь?
Саня открыл глаза. Прислушались — не слыхать братишку.
— Она его унесла. — Саня сбегал в горницу, вернулся, — Можа догоним, попросим оставить. Я рыбачить буду — прокормимся.
Дети переглянулись и, не сговариваясь, бросились к большому окну. Таня открыла ставни, рамы со стеклом не было — выставили из-за жары. Вода стеной — ничего не разобрать. Тогда Саня подтащил табурет и они, помогая друг другу, выбрались на улицу.
— Живее, — торопила Таня, — Мамка давно в проулок свернула.
Босые ножки зашлепали по темному проулку к деревенскому клубу. Таня поскользнулась и шлепнулась в лужу. Вскочила, отирая руки о подол:
— Мамка заруга-иит… Можа вернемся? — И села на завалинку.
— Не-е, догоним, — Саня, шмыгнул носом и осторожно выглянул за угол. — А то с кем я рыбачить-то буду. — Он вспомнил, как утром мать говорила о малыше, пока пеленала: «опять нарыбалил». — Ой, — Саня тоже сел на завалинку, — мамка сюда глядит.
— Слышь, как он жалобно пищит, — Таня поднялась и вышла из-за угла.
— Погодь, — Саня подскочил к ней. — Это же котенок во дворе!
— Ой, точно!
На небольшой площади перед клубом было людно. Только что закончился фильм «Александр Невский». Деревенские не спешили по домам, обсуждали картину, пересказывали фронтовые сводки, обговаривали насущное, и ливень им нипочем.
— Вы тут что делаете? — схватила Таню за локоть соседка, тетя Валя.
— Пустите, — вырвалась Таня, — а не то как расскажу дяде Валере, что вы опять у клуба вертитесь. — Она как-то слышала, что мать также грозила тетке, что расскажет об этом брату.
Соседка от неожиданности всплеснула руками, а Таня отскочила в сторону.
Саня потянул сестренку за руку:
— Бежим.
Дети спрятались за трибуной, с которой обычно выступал председатель колхоза и, притаившись на верхней ступеньке, ждали, когда стихнут голоса и все разойдутся.
Дождь не ослабевал. Густые струи глушили все деревенские звуки. Вода быстро собиралась в ручьи и струилась по склону к берегу.
Куда свернула мать, дети никак не могли сообразить. Следы ее резиновых сапог потерялись среди других следов.
— Бежим к озеру, — предложила Таня, — там дядя Валера рыбачит, у него спросим, — Таня вскочила, — а вдруг… — она сделала страшные глаза, — мамка братика топить понесла, харчей-то не осталось.
Саня опять зажал уши и заревел.
— Да не реви ты! — Таня потянула его за руки, — бежим, можа успеем. — Они спустились по ступенькам, перепрыгнули колею, полную воды и побежали к берегу.
Дорогу к озеру развезло. Ребята вязли в глине, падали. Высокий берег Тениса круто спускался к воде. Дети скатились с него как с горки.
На мостках, на самом краю, стояла Мария и вглядывалась в едва заметную лодку, которая качалась посреди озера.
— Мама, мамка, — закричали дети.
— А вы откудось взялись? — охнула Мария и отшатнулась от воды.
Ребята несмело шагнули в ее сторону.
— Мама, где он? — они смотрели на пустые руки матери, — Куда ты его дела?
Мария двинулась в их сторону, дети хором заревели и попятились. Мать всплеснула руками:
— Ой чумазы-и-и… А ну-ка, полезайте в воду. Быстро! — и улыбнулась.
Она не сердилась, наоборот обрадовалась, что вся семья сейчас вместе. Жаль только муж — Василий, далеко. С октября дома не был, но пишет, что скоро вернется с победой. Обрадуется сыну. Малыш здоровенький, хоть и родился раньше срока. Так торопился, что даже соседку не успела кликнуть, но, слава богу, сама справилась.
Она завела детей в воду, стала смывать налипшую глину:
— Тритесь сами, живее. Вон уж Валерий крестника везет.
Дети замерли:
— Каво везет?
— Так братика вашего, — улыбка снова осветила ее лицо. — Имя ему сегодня дадено.
Валерий остановил лодку, поднялся, опираясь на самодельный костыль и протянул Марии младенца:
— Держи, мать, мово крестника, Арсения! Дюжий парень, сразу видно на вершине лета родился — не пикнул даже, пока батюшка его в Тенис окунал! А вот мать почуял и закуксился.
Мария приняла мокрого младенца с крестиком на длинной веревочке поверх белой, до пят, рубашки с кружавчиками. Распахнула плащ и прижала к себе.
— Ну, че, мелюзга, рыбачить будем? — Валерий подхватил Саню и усадил в лодку. — Хороший улов должон быть! — Подплыл на один взмах веслом к Тане и устроил ее рядом с братом. — Прокачу ли че ли их, прояснилось вроде? — сказал он Марии. — В честь Сениных крестин.
— Только мотрите мне, о крестинах никому не сказывайте, — погрозила мать детям.
Дети закивали, схватились за борта, завизжали — лодка при повороте накренилась, чуть не глотнула воды и, медленно пройдя вдоль мостков, заскользила по озеру.
Мария посмотрела ей вслед, представляя, как давеча сошлись лодки Валерия и отца Михаила, как трепетал огонек свечи, как дождь заглушал тихую молитву. Перевела взгляд на дальний берег, где брала начало речка Оша. И вдруг там, над речкой, что-то блеснуло: то ли звезда, то ли маковка разрушенной еще до войны церквушки.
Трижды перекрестилась и осторожно пошла по скользкому склону берега. Сеня притих под плащом, уснул. Мария поднялась на вершину склона, чтобы хорошо видеть детей.
На горизонте тусклой желтой полоской медленно догорал июльский вечер.
Доброе утро.
Елена Яковлевна – участливая и трепетная старушка, но только с теми, кто от безысходности своего скорбного положения мог выслушивать её бесконечные назидания. И такие люди в деревне находились. Далеко ходить не надо. Напротив её дома жила легендарная алкоголица Олечка. Если после продолжительных возлияний она не попадала в «дурку» с белой горячкой, то Елена Яковлевна начинала её всячески обихаживать. Старушка являлась прихожанкой баптистской церкви и полагала, что Господь отметит её благие деяния и, при случае, всё будет непременно учтено. К тому же никогда и ни при каких обстоятельствах не употребляла матерных слов, искренне считая это величайшим из пороков. Кормила Олечку немудрёным супчиком и при этом увещевала «заблудшую овцу».Голодавшая неделями подопечная с удовольствием поглощала предложенное, тем самым восстанавливая немолодой уже организм после пережитого стресса. Елена Яковлевна, в свою очередь, наслаждалась моментом, считая себя наркопсихологом напрямую от Бога и, затрачиваянезначительные ресурсы, облегчала себе пропуск во врата рая, ибо, будучи человеком рассудительным, допускала, что небольшие грешки и за ней всё-таки водились и не то чтобы не пустят, а будут камушками валяться на проходе в заветные чертоги. А вдруг споткнёшься?
Прописные истины, которые Олечка слышала из разных источников, даже не влетали ни в какое её ухо, а просто были фоном, как жужжание мух или шум дождя. Обе женщины наслаждались моментом: одна – дармовойедой, а вторая – своей причастностью к благому делу – спасению пропащей души. В периоды Олечкиного «сухостоя» они невероятно сдруживались, извлекая из этих отношений для себя выгоду, заполняя ими пустующие ниши. По сути обе были одиноки, хотя обитались среди людей. Наевшись, Олечка терпеливо слушала не слыша, помятуя о том, что завтра опять будет день, а пища только здесь.
Но во время Олечкиных запоев Елена Яковлевна её ненавидела люто. Презрительно называла даже не „дурой”, а „дуркой”. Буква „к”, вставленная в середине слова, несла колоссальную смысловую нагрузку. Когда я поинтересовалась, в чём, собственно, разница, Елена Яковлевна мне доступно всё разъяснила, что „дура”– это для порядочных непьющих женщин, которые имеют приличный стаж работы, хорошие матери и т. д., а „дурка” – как недоделанная дура, что намного обиднее и задевает покрепче. Логика в пояснении определённо была, и я удовлетворилась ответом. В её арсенале для пьющей Олечки были ещё такие ругательства, как „Шлёндра” (это ругательство имело две степени: первую и третью. Вторая степень Еленой Яковлевной никогда не использовалась. Видимо, и этому имелось логическое объяснение, но я в детали не вдавалась, полностью положившись на изысканность ума Елены Яковлевны), „Подлюка проклятая”, „Волокуша” и „Хлопушка беззубая”ругательствами вовсе не считались.
Но сейчас благоденствовало перемирие и через дорогу из хаты в хату летали ангелы и посыпали свой челночный маршрут лепестками райских цветов. Помолодевшие, обожающие друг друга женщины были уверены, что блаженство от добрососедства зависнет надолго, а может быть, и навсегда. Сейчас ничто не могло этому помешать.
Как-то поутру, наслаждаясь чашкой кофе на открытой веранде, я услышала медоточивый голос Елены Яковлевны:
– Олёнушка (с упором на букву „О”), приветствую тебя. Вышла на солнушко погреться? Погрейся, погрейся.
Солнце, и в самом деле, после ночного дождика было очень ласковым и манящим. Свежесть июньского утра никого не могла оставить равнодушным. И в подтверждение этого улица звенела петушиной перекличкой, воробьиным торгом, где-то даже мычали коровы, хотя в деревне таковых давно не имелось.
Но с кем это она? Какая-такая сказочная Олёнушказаглянула в наш уголок?
–Чтой-то ты, либо, ночь не спамши? Не заболела? Усюночечку свет палила, – участливо ворковала Елена Яковлевна.
–Да не, тёть Лен, в час уже выключила.
В добродушном ответе я узнала тембр Олечкиного голоса.
–Дык я в полчетвёртого подымалась, у тибе усе вокнысветились ишшо, –продолжала настаивать Елена Яковлевна.
–Что ж, тёть Лен, я, по-твоему, не помню, во сколько ложилась? Не дурочка, кажись, помню хорошо, – пока ещё довольно нейтрально ответила Олечка.
–Дурочка, не дурочка – тут надо ишшо поразобраться. Я тоже ни с пальца высосанная. Помню, глянула на часы – четвёртый час, – уже с некоторым раздражением произнесла Елена Яковлевна.
–Тёть Лен, дурей себя ищешь? Тебе сколько лет? Угу. Вот и померещилось.
В голосе Олечки чувствовалось напряжение, которое уже мешало ей говорить, не заикаясь.
–Ета тибе мерешшицца с перепою. Я покамест мозги свои не пропила,– совсем не церемонясь, ответствовала Елена Яковлевна. Всё её существо наполнялось волной главной силы, этой силой она владела в совершенстве. Тут её территория, её стихия. Она на глазах молодела, словно обрызганная живой водой.
–Ты их не пропила, ты их прогундела. Во все дырки свой нос суёшь, – уже с лёгкой хрипотцой в голосе, заикаясь, парировала Олечка, заранее зная, что битва ею будет проиграна. В таких противостояниях она чувствоваласебя щеночком, тявкающим из конуры. Предательски стали дрожать руки.
–Ах ты, тварь, Шлёндра третьестепенная. Нажрёсси на ночь усякой гадости, а потом боисси без света спать. А я видала. Приходили ночью, по вокнам шастали. Кавалеры твои. Небось, пенсию ждуть. Алкають.
Елена Яковлевна, чувствуя себя в родной стихии, распрямилась.
–Тьфу, дура старая, чтоб ты сдохла!
–Сдохнешь ишшо пирвей мине. Уже много твоих сотоварищав отнесли на погост, ты вот одна чавой-то задержалася. Не долго ждать. И тебе закопаю.
–Тёть Лен, змея ты подколодная. Ею всегда была, ею до смерти и останешься. Рассердившись окончательно и тем самым признав своё поражение, Олечка шмыгнула за дверь и громко хлопнула ею. Долго держать удар она не могла, тем более, противник был весьма искушенным. Олечка знала границу, за которой её ждал безапелляционный позор.
–Во, побирушка. Она дьвирями на мине хлопать уздумала. Подлюка проклятая. Во, дурка, навязалась на мою шею. А я ишшо етай Хлопушке беззубой суп варю, – и, громче положенного крикнула: – Захленёсси моим супом, Волокуша! – И уже понесла чесать, не соблюдая регламента: – Твоя мать ни дня нийде не работала. Усёбегала по пенькозаводу, мокрым подолом трусила, а кода учасковай поймал ийё с верёвками, она сказала: мол, Микитёнок дал. А чаво вон ей давать верёвку будить? Нябось с йим сваво таво-та малава и прижила.
Эта тирада была ярко интонационно окрашена и усилена талантливой жестикуляцией. Человек, будучи незнакомым с Микитёнком и плохо представлявший, как можно бегать по пенькозаводу, трусить мокрым подолом, даже при незначительном воображении, вооружившись сценами, исполненными такой искромётной, яркой актрисой, как Елена Яковлевна, моментально погружался с головой в детективную мелодраму с ворованной верёвкой и прижитым на стороне ребёнком.
Довольная своей такой славной, безоговорочной победой и таким метким последним штрихом, Елена Яковлевна закрыла дверь, но через несколько секунд, видимо, вспомнив что-то очень важное, выскочила и крикнула с такой силой, которая не предполагалась ни её возрастом, ни конституцией:
– Психоделитическая! Страшное слово больно кольнуло и ещё больше вжало в угол конуры трусливую собачонку Гильзу. Остававшийся в опасности кончик дрожащего хвоста она подтянула поближе к тельцу и на всякий случайперестала дышать.
–И чтоб шагу тваво близь моей хаты ни было́! И кохтумою отдай, – успокоившись уже совсем, Елена Яковлевна нацепила на нос очки и, как ни в чём не бывало, принялась читать Библию. Дверь оставалась открытой. Она всё ещё, на что-то надеясь, ждала своего оппонента с тем, чтобы пригвоздить, уже без крика, спокойно, уверенно. Козырь оставался. Но по опыту знала – Олечка теперь дня три на глаза показываться не будет.
А доброе утро развивалось своим чередом. После некоторой паузы на старом каштане засуетились воробьи. Земляные черви в отсутствие тревожных вибраций перестали притворяться мёртвыми и безотлагательно занялись своим грязным делом. В утреннем стремлении к зениту незначительно ускорилось солнце, излучая тепло и свет, несущие радость всему живому. Единственным уцелевшим зубом Олечка пыталась открыть бутылку с пивом, хранившуюся много дней в подвале, в бочке с рассолом из-под огурцов. Эта бутылка являлась своеобразным „тестом на прочность”: она всегда была где-то рядом, всплывала во сне, мерещилась наяву, не забывалась и, как индикатор Олечкиной гордости, подтверждала убеждённость своей хозяйки в наличии силы воли, крепости духа. Сегодня „наличие” и „крепость” дали сбой. Гильза сделала резкий шумный вдох.
– Выйду из конуры завтра, – вероятно, подумала она.
Вышла на крыльцо, села. Поправила фланелевый халатик с цветочками, красивый такой. Она его в автолавке покупала, сразу глянулся, потому и взяла. А теперь ему много лет, тоже стареет, вот как. А поверх телогрейку накинула, пусть и тепло сейчас, а всё же зябко, апрель ведь. Вон и листва уже полезла, птицы поют. Рейтузы поддела, а то ведь натянет не дай бог. Носочки шерстяные, сама вязала, тёплые, да галошики ещё и платочек пуховой.
На солнышке тепло, вон оно, прямо на дорогу садится в поля, красиво так. Смотреть на диво это можно долго, это с того, что на душе хорошо. От красоты всегда мир в сердце селится, и течёт так внутри покоем. Как свежий ветер в оконце прогоняет духоту в доме, так покой из души всё ненастное уносит. А по чистоте всегда радостно и красоту замечаешь. Вон тут её кругом, глазом не собрать.
Смотрит она на дорогу, улыбается. Что ж не улыбаться, когда хорошо? Помнится, мама ей говорила, – Марьяша, хорошо, это когда на душе камней нет. Не храни камня на сердце, душу вниз понесёт, да в такую яму утащит, где и чертям обидно жить. Душа, как солнышко должна быть, вот так раз, и в небо полетела, а всем с того светло, тепло и радостно. Вот так, Марьяша, жить надо!
Так и жила, старалась не омрачать сердце, пусть чистым будет. Потому сейчас легко, и улыбка губы к небу тянет. Смотрит Марьяша на дорогу, та в даль бежит сквозь поля. Куда бежит, неведомо. Что там за полями? Сказывают, лес стоит, вроде того, что за деревней. А вот за лесом ещё поля, после них город. От города весь мир начинается, там вокзал есть, а с него поезда куда хочешь тебя увезут. Только побывать там не сложилось, такая вот судьба.
От калитки тропинка к дороге бежит. А когда на крылечке сидишь, кажется будто дорога от самого дома идёт. Это оттого, что он на пригорке. Дом на окраине стоит, за ним ещё одна тропка, она уже в деревню ведёт. А деревня большая, есть клуб, фельдшер, магазин да автолавка приезжает. А ещё есть администрация. И красиво тут, особенно у реки.
Лежит перед Марьяшей дорога, вьётся сквозь поля. Так хотелось по ней хоть раз уйти, посмотреть на мир большой, да не сложилось. Первый раз просила у отца. Взял он тогда её на колени, сказал, – Мала ты, Марьяша, в другой раз возьму, как подрастёшь. Год спустя вместе на ярмарку поедем.
Тогда уже война шла гражданская. Страшно было и голодно. – Ладно бы иноземца били, так ведь друг друга в землю кладём бесу на радость, – так папа говорил. Помнится, сидел он в горе, когда по этой дороге коня уводили. Силой солдаты взяли, ружьём угрожали. В телегу запрягли, да и вывезли в мешках зерно, что всё лето Папка растил, собирал, молотил. Хорошо он тогда в лесу часть припрятал, с голоду не померли.
Потом мор пришёл. В деревне у многих тогда жизнь взял и у родителей забрал. Одна она тогда осталась. Хорошо уже большая, в девках ходила. В деревне тогда колхоз делали, пошла, а что оставалось? А там уже столько работы было, что головы не поднять.
Хорошее время было, бедно, голодно, но как-то дружно и весело. Может, молодая была, потому так и казалось, а вот вспомнишь, и тепло на сердце. Смеялись тогда много и всё делали вместе, верили во что-то хорошее, в лучшую жизнь и справедливость. Тогда и ребята на неё смотреть стали. Говорили, будто она красивая такая. Ну какая уж тут красавица, обычная, как все. А ведь приятно, когда о себе такое слышишь. Марьяша, улыбнулась своим мыслям, вытерла краешком платочка слезу, махнула рукой, подпёрла голову руками, локти на коленях, а память в прошлое опять убежала.
Сердце своё она Гришеньке отдала. Откуда он взялся, никто не знает, появился ещё пацаном. Настасья его в капусте нашла. Сказывала, выхожу в огород, осень уже, небо серое, дождь моросит, и этот сидит прямо на грядке, кочан двумя руками держит и прямо так и ест его. Моська чумазая, одежонка грязная, глаза дикие. Говорила, боялась и капусту отнять, зарычит, что твой зверь. Забрала его тогда в дом к себе. Она вдовая была, Настасья, муж с немцами воевать ушёл, это ещё при царе было, да так и не вернулся. Она с двумя дочками на руках осталась. А тут парень, обрадовалась, растила, как сына.
Про Гришеньку всю жизнь шутили, с капустой этой. А вот откуда он к Настасье пришёл никогда не говорил. Как спросят, молчит, или скажет, мол, не помню. Только ей однажды сознался. – Марьяша, дело так было, пришли нас раскулачивать. Отчего нас в кулаки записали, не знаю, может с того, что две коровы было, так и детей десяток. Я старший был. Погнали нас на поезд, куда увезти хотели, не знаю. Мамка сказала: «Беги, сынок, ты большой, выживешь. А нам, видно, не судьба». Это последнее, что слышал от неё. Убежал, поймать не сумели. Так и шёл от огорода к огороду. В сене спал, в лесу, где придётся. А вот Настасья пригрела, мамой её считаю, вырастила.
Марьяша платок поправила, на дорогу посмотрела, и опять в память ушла. Ребят много было в деревне. Ей внимание от них достаточно было, но за сердце никто не зацепил. Говорили будто уже и поздно замуж, не возьмёт никто, не слушала, суженого ждала. Гришенька однажды глянул на неё, сразу душу забрал. Гуляли с ним допоздна как-то, потянулась она за веточкой сирени, а он такой приобнял сзади, в шею поцеловал. Получил этой сиренью крепко. Долго потом виноватый ходил. Простила. Нехорошо в сердце обиду носить, пусть уж там счастье живёт. Было ещё так, полез он однажды целоваться, а от усов его так щекотно стало, смехом залилась. Гришенька от смущения только что под лавку не залез. Извинялась потом, простил, но с того, что сама его поцеловала. Эх, хорошо тогда было…
Показывала Гришеньке дорогу, говорила, мол, отвези меня туда, хочу посмотреть на лес и город. Ведь интересно как поезда ходят, ведь по железу ж ездят, как можно это? Обещал. Говорил, будто, после свадьбы поедем на город смотреть. Хорошо тогда отметили их новую жизнь. Всей деревней три дня гуляли, как положено. Жить в её доме стали вдвоём. Пока обживались, посевная пришла. Собрались летом день другой на город выделить, но война пришла.
Гришенька смелый, первым на фронт попросился. Горевала Марьяша, но ведь не удержишь мужика, да и совесть ему не позволит дома сидеть, когда другие врага воюют. Вслед за Гришенькой и другие мужики потянулись. Военный приехал, собрал всех и строем по этой дороге вдаль увёл. Вот так и стояли с бабоньками и смотрели в их спины, пока глаза слезой не закрыло. Уходя Гриша обнял её, и так сказал: «Марьяша, я к тебе обязательно вернусь. Ты жди меня. Чтоб не случилось, вернусь. Война любви не сильней, потому опять вместе будем. Слезами мне дорогу не мой, а стели верой, по ней вернусь».
Марьяша так и сделала. Реветь и убиваться не стала. Тревогу сердца делами заняла, так легче. В лес на другой день пошла, выкопала берёзу, посадила у калитки и загадала, пока берёзка жива, то и с Гришеькой всё ладно будет. Все годы лихие росла берёзка, сердце успокаивала. Только вот третьей весной ветви уронила, поникла вся, ни листа, ни серёжек. Марьяша сердцем зашлась, тоска на кровать уложила. Нашла в себе силы, вспомнила слова Гришенькой оставленные, собрала силы, верой себя подняла. Подошла к берёзке, обняла тонкий ствол, и сказала: «Он вернётся, я жду его. Подними его, как тебя земля поднимает. Есть ведь сила, от которой мы все живы. Пусть моя к нему идёт». На второй день ожила берёзка, воспрянула. Потом и листья по ветвям побежали.
Ох, тяжёлые те голы были. Война не милует, на всех тяжким бременем навалилась. Труд мужицкий на себя взяли. Пахали, сеяли, дрова на зиму кололи. Так ведь и трактор освоили, сами ездили, сами поломки чинили. По ночам в лёжку от усталости, даже снов не было. Хорошо, немец до их деревни не дошёл, повернули его поганого вспять. На столбе у клуба чёрный такой рупор повесили, через него все новости узнавали. Боялась его Марьяша, голос такой о войне говорил, сердитым не назвать, но как-то суровый очень. И всё вести были, что уступаем немцу, гибнут бойцы. Бабы плакали, каждая о своём мужике думала. Вдруг там, родимый, немцем убитый лежать остался.
Дед Степан этот рупор называл «радио». Ну ему видней, он ведь и лампочки по деревне налаживал ещё до войны, фонари делал. С этого радио порой и хорошее было, музыка играла, пели из него красиво, душевно. Но Степан редко такое слушать дозволял, говорил: «Мы Родине не слюнями нужны, а делами, пошли работать». Год спустя по радио суровый голос и хорошее говорить стал, остановили фашиста, а после и погнали прочь погань эту.
Редкие письма от мужиков всей деревней читали, как воду пили, сердце грели. Ревели вместе, когда похоронка приходила, но хуже всего, когда весточек не было. Вот думай тогда, что хочешь. Вот когда тревога с тоской в сердце лютуют, жизни нет. С Гришенькой так было, полгода ни одной весточки. Березка тогда и сникла. А потом пришло письмо. Помнится, тогда за калитку вышла, берёзку приветить, а тут почтальон Василий, дед он старый, для фронта не гож, на велосипеде едет. Сунул ей в дрожащие руки треугольник письма, и дальше укатил, пыль поднимая.
Оказалось, Гришанька раненый лежал, писать не мог. Оправился, и дальше врага бить. Писал, будто победа близка, уже к Польше подошли. Писал, до Берлина недалеко, скоро уберут врага поганого с лица земли. Писал, что мстим за кровь и боль народа нашего. Писал, что обязательно вернётся, ведь жизнь только любовью сильна. Слёз лить не надо, они только силу отнимают, верить надо и ждать.
И вернулся. Утром в поле собралась Марьяша, на дорогу посмотрела, по ней фигурка маленькая вдалеке так шагает, лица не разобрать. Но она сразу поняла, кто идёт, сердце замерло, остановилось, а после в ноги ударило. Побежала Марьяша навстречу, себя не чуя. Так бежала, что платок слетел. Обнялись, стояли долго без слов, потом Гришенька её под руку взял и в дом повёл. Счастье.
Тяжело после войны жили. Мужики не все домой вернулись, едва ли половина. Вдовицы много горя испили, ну-ка подними детей и хозяйство. После жизнь на лад пошла. Пацанята вырастать стали, ожила деревня. Первую свадьбу после войны гуляли так, словно сама земля проснулась и в пляс пошла. Радости столько было, что и слов не найти.
Сутками в полях пропадали. Дом родной неделями не видели. Зато им из города чудо привезли – кино. Собрали в поле, усадили всех по земле, а перед ними простыню развернули. Август ночи тёмные, одни звёзды на небе сверкают, да месяц тонкий. Вдруг свет пошёл, по простыне буквы побежали, а потом и город возник, люди ходят, говорят, смеются, сердятся, живут словом. Без дыхания кино смотрели. Историю хорошую показали, волнительную, потом ночь не спала, переживала. Теперь вот кино и не чудо уже, в клубе каждый выходной показывают. Но Марьяша в клуб не ходит, пусть молодые этим тешатся, им жизнь впитывать надо, чтобы перед детками своими потом не стыдно было.
Снова захотелось Марьяше по дороге вдаль поехать, на город посмотреть. Жизнь в деревне наладилась, что ж не съездить? Только вот Гришенька занемог. У них всё детки не случались, вдвоём так и бытовали. А тут болезнь пришла. Отвезли его в город. Вылечили, приехал. Посадил Марьяшу на серьёзный разговор, чинно так за стол. Так он ей сказал, - Марьяша, мне врач вот что сказал. Ранение у меня такое повредило в голове что-то. Жить долго мне, только вот для детей я не гож. Неспособный на это стал. Оно то, вроде и работает, но в холостую. Потому, Марьяша, ты крепко подумай, выбери себе мужика нормального, ты вон баба красивая, тебе матерью надо быть, а со мной это дело никак.
Марьяша в ответ руками всплеснула, – Гришанька, так ведь ты без меня как?! А я без тебя? Нам жизни друг без друга нет, какой есть, а я тебя никогда не оставлю. Постыдись мне такое говорить! – Гришенька тогда голову на руки уронил, и зарыдал что –ли, не поняла. Но видно одно было – горе его скрутило. Утешила, обняла, да и стали дальше вдвоём жить.
Потом у Тамарки, она вдовая была, живот так скрутило, что до дома не дошла. Хваталась за правый бок и стонала, такой её соседи увидели. В дом унесли, а там она уже к вечеру отошла, да оставила одних деток. Трое их было, две девчонки да парень. Старшей, Светой звать, семь уже было, Ванятка на год помладше, и четыре Олюшке.
Марьяша мужу только сказать хотела, только рот открыла, а он уже головой кивает, согласен, мол. К себе взяли сироток. Детки горевали, дичились, пообвыкли, а после и слюбилось всё, семьёй стали. Даже стали их Мамой и Папой звать, стало быть родные теперь. А с детками хлопот прибавилось. Весело и шумно стало в доме, запела жизнь в нём.
Так вот и вышло, что не до города Марьяше стало. Да и забыла она про мечту свою, не до неё было. Детки в школу пошли, работа, огород, уроки, помогать ведь детишкам нужно, воспитывать. А они хорошие выросли, добрые, чуткие, к наукам тянутся. Помощники. Без дела в доме не сидели. Радости от них много, больше, чем хлопот и тревог.
А потом новое чудо узнали – телевизор. Гришеньке такой выписали, с того, что он воевал и был героем. Из города люди приехали, собрали всех в клубе и торжественно вручили. Хлопали тогда всей деревней, поздравляли. Гришенька домой эту штуковину принёс, включил, а тот только моргает и шипит. Детки в нетерпении Гришеньке в спину дышат, а он гонит их, мол, не мешайте, саранча. Да разве прогонишь их при деле таком.
Потом дед Степан научил, как быть надо. Говорит, надо штуковину специальную на крышу приделать и с телевизором проводом связать, антенна называется. Марьяша долго это слово учила, но запомнила. Коля сосед помогать вызвался, антенну дед Степан надоумил как сделать, полезли на крышу приделывать. А Коля что-то неловко повернулся и с крыши будто мешок рухнул. Ногу повредил, ели до дому довели. На пороге Верка, жена его, встретила. Она вообще баба вредная и крикливая, тут же разошлась, всем гороху насыпала. Такими словами говорила, что камни краснели.
Но телевизор наладили. Гришенька вынес его на крыльцо. Вечер был, всем видно. Почти всей деревней смотреть собрались. И ведь повадились ходить каждый день, никакого покоя. Гришенька в сердцах в клуб телевизор отнёс, пусть там сидят кому надо, а без него жизнь лучше, она ж ведь не в этой штуковине живёт, а вот перед носом происходит.
Ванятка школу закончил, в город поехал, в институт поступил. Потом и сёстры учиться в город уехали. Остались вдвоём они опять. Берёзка у калитки совсем большой стала. Вытянулась, раскинулась. Гришенька как-то раз, поленившись в лес идти, с резаком к берёзке пошёл, да и нарезал веник. Марьяша увидела, - Ах ж ты пень лесной, - кричит, - я тебя сейчас этим веником! – И вправду, отняла у Гришеньки веник и отхаживала им по понятному месту так, что все листья с веток слетели.
Долго вся деревня над Гришенькой потешалась. Идёт бывало по улице, а ему кричит кто: «Гришка, у меня веник есть что надо, возьмёшь. Иди сюда, смотри, какой крепкий!». Гришенька придёт домой красный, ворчит сердится, а Марьяша улыбается, утешает. Бывало и приласкает, чтобы сердце оттаяло.
Потом слёг Гришенька. Всё та рана его проклятущая силы отнимала. Ноги отказывать стали. Звали детки в город приехать, но ведь не оставишь Гришеньку одного. Кто о нём заботу нужную знает? Вот так. Сидела, детей ждала, да на дорогу смотрела. Они не забывали, всякий раз, как могли, приезжали. Гостинцев везли, про жизнь рассказывали. Светоньку работать в институт взяли, говорят очень способная. Ванятка агрономом стал, уехал от института на целину работать. Олюшка сказала, что после учёбы домой хочет, жить приедет. Вот ведь радость.
Гришеньке всё хуже становилось. Однажды позвал он Марьяшу, взял её ладошку своей слабой рукой. Голос тихий, едва слышно, а вот смотрит по-прежнему орлом, по спине мурашки бегут. Говорит, пора мне, Марьяша уходить отсюда. Не держит тело душу мою. Ты без меня не горюй. Всем, кто есть – жить надо, но не слезой и горем, а верой и правдой.
Хоронить его детки все приехали по первому зову. Любил вед он их, всем сердцем поднимал, людьми вырастил. Девочки плакали, Ванятка хмуро и сурово держался. Хотел её к себе в город забрать, но Марьяша отказалась: «Тут родилась, тут и помирать буду». А что тут ещё скажешь?
Гришенька ведь тут, в этой земле остался. А ведь вон какой был, пришли как-то из городской газеты, просят его, - Расскажите о том, как вы воевали, у вас награды, вы ведь герой, ветеран. Пусть потомки знают о подвигах отцов и дедов.
Гриша посмотрел на них сурово. - Ну ка, Марьяша, выйди. – Она вышла, только за дверью слушать стала, не удержалась. Не хорошо это, но ведь и Гришенька ни разу про войну не говорил, всегда молчал, а тут вот собрался.
Гостей он за стол не усадил, смотрит на них сердито и жёстко так говорит, – О войне вам рассказать? Подвиги? Как Сашку, ему девятнадцать было, на части снарядом порвало, ошмётки по всем кустам разбросало? Коля, у него трое деток дома осталось, жена, да старики родители. Другом он мне был. Над ним немец стоит и штыком в грудь тычет. Умял я того немца, а Коля не выжил. А вы видели, как людей мертвых в штабеля, как дрова складывают, чтобы потом в печи сжечь? Про Аушвиц слышали? А я видел. Видел живые скелеты, бараки в которых они жили, у нас скотину лучше держат. Вам рассказать, как Таню санитарку мы без ног до санчасти несли?
Подвиги им подавай! – Гришенька грохнул кулаком по столу. – Ступайте, в кино подвиги там смотрите, а мне нечего сказать. Вон отсюда!
Прогнал он их. Больше к нему никогда не ходили. А ведь Гришенька и в самом деле героем был. Ушёл солдатом, а пришёл командиром, Марьяша сама звёздочки на погонах трогала. И ордена были, и медали, мундир в шкафу висит. Только он всегда молчит о войне. Такой вот он.
И если есть и в самом деле Небеса, то верно ждёт он её там. Как им друг без друга, одной ведь душой жили? – Ты жди меня, Гришенька, я к тебе приду, - шепчет Марьяша, - любовь ведь смерти сильней, оттого всегда будем вместе.
Смотрит Марьяша на дорогу. Маленькая слеза бежит по морщинкам. Бежит дрога вдаль. Так и не довелось пройтись по ней, проехать. Но ведь жизнь и без этого сложилась, было в ней счастье. Спокойно на душе, не стыдно. Только вот Гришеньки рядом нет. Да ведь встретимся скоро. Улыбнулась Маряша, будто и впрямь Гришеньку увидела. Так хорошо стало, потянулась душа к любимому, оставила тело.
Упал платок с головы Марьяши, ветер седые локоны перебирает, да только не поднимется рука убрать их. Апрельское солнышко, садясь, прямо в лицо лучами заиграло, но не отвернёт она лица. Смотрят теперь уже пустые глаза на дорогу, уходящую вдаль.
– Алло?
– Кто там? – спрашивает она, словно смотрит в дверной глазок – и взгляд ее подозрительный и хищный. Я перехватываю телефон другой рукой и пытаюсь найти в себе силы ответить.
Когда родилась моя бабушка, город Гвардейск еще назывался теплой долиной – Топиау, а Калининград вовсе не существовал – был сказочный, пряничный прусский город Кенигсберг. Кенигсберг, уже знавший хрустальные ночи и тревожные сирены, но не знавший войны. Кенигсберг, который сейчас можно собрать по крошкам – красные пожарные столбы, дома с эркерами и кирхи, что больше не кирхи.
Моя бабушка исчезает также, как прусское наследие с наших улиц.
Боюсь, что мои родители не сразу заметили. Она путалась в именах и датах, забывала снять чайник с плиты, перестала умываться – мне было чуть больше пятнадцати, когда она рассказала, что в ее квартире – черный, черный человек – человек, который давно умер.
Мы приезжаем к ней на праздники. Я и отец – мама, пожалуй, никогда не сможет переступить себя, чтобы перейти порог ее квартиры. Мы видим ее, стоящую на лестнице – босиком, в махровом, всклоченном розовом халате. Она держится за подъездную дверь, смотрит на всех так, словно сжигает взглядом – седые, грязные волосы и прищур глаз заставляют думать, что она похожа на старого, тревожного дракона.
– Бутылочку принес? – спрашивает она как только узнает отца в лицо.
Он шутит – мой отец, на самом деле, большой оптимист – и действительно приносит ей чего-нибудь выпить. Потому что иначе – никак. Мы проходим по маленькой лестнице на первый этаж, я разгоняю рой мух у входа – всю жизнь, что себя помню, они кружат там – вечные, исчезающие только студеными зимами. Подходим к квартире – номер тринадцать – рыжая, ржавая дверь и синий почтовый ящик – длинный коридор и тусклый, мутный свет.
В ее квартире навязчиво сладко пахнет разлитой валерьянкой, грязью и прошлым – жутким, скованным в паутину. Я знаю эту тусклую, зеленую люстру, забытые статуэтки в серванте, знаю каждый стык на выбеленном потолке – я провела здесь детство, о котором не хочу вспоминать. Бабушка, думаю, тоже – может быть поэтому она меня больше не помнит?
– Давай мы найдем тебе кого-нибудь в помощь? – отец приезжает к ней два раза в неделю. Этого хватает, чтобы приготовить еду и помыть посуду, но не хватает, чтобы убрать квартиру и присмотреть за бабушкой – последний чайник она выкинула в окно, прямиком в зеленеющий снежноягодник.
– Никого не надо! Наливай! – она падает на стул, ноги вовсе не держат, но смотрит на него свысока – твердо, надменно, заносчиво – приподнимает подбородок, поджимает губы – так, что от ее раздражения вода в кастрюле закипает быстрее.
– Подожди, сначала нужно поесть.
Я готовлю обед – что-то простое и быстрое. Десяток яиц, пачка сосисок, картошка – что-то, что она сможет съесть.
Отец приносит старые альбомы – говорит, что она была красивая в молодости. Она говорит, что красива и сейчас. Я смотрю в ее изъеденное морщинами старое, жуткое лицо – и тянусь к окну. Открываю форточку, воздух пахнет навязчиво, сладко, липко – сиренью – ползет по пыльной, маленькой кухне.
В заляпанных, серых зеркалах молчат наши отражения – так, пожалуй, она помнит нас – видит очертания, но не знает лица. Так, пожалуй, я запомню ее – и никогда не захочу вспоминать.
– Наливай! – громко говорит она и стучит рюмкой по столу. Фотографии ей почти что не интересны.
Она спрашивает, как у меня дела в школе. Говорю, что все хорошо – хорошо, потому что я скоро заканчиваю университет. Она важно кивает и хрипло говорит – алкоголь обжигает – что важнее всего найти хорошего мужчину. Выпивает еще одну и замечает – на самом деле, мужчина не нужен вовсе.
Отец тихонько прячет коньяк куда-то подальше от нее. Я чищу яйца – скорлупа обжигает кончики пальцев.
– Не выкидывай скорлупу, нужно будет отнести на огород!
У нее серые глаза. В палитре масляных красок есть особый серо-голубой оттенок – он называется берлинская лазурь, или прусский голубой. Такого цвета небо в моем городе – задумчивое, спокойное, вечное – такого цвета ее глаза, в которые я не смотрю.
Перед отъездом отец пытается дать ей лекарство от повышенного давления. Она отнекивается, изворачивается, материт его – и он сдается. Оставляет его у телефона на тумбочке и берет с нее обещание, что она его выпьет. Она охотно соглашается – но все мы знаем, что этого не случится.
Когда мы уходим – медленно бредем бок о бок по проселочной дороге, поддерживая друг друга – день вдруг погожий, сухой, камни журчат под ногами в кроссовках – оборачиваемся на секунду, чтобы глянуть на рыжую лоджию, где она стоит и провожает нас взглядом. Провожает так, как делала десятки лет – драконьим, острым взглядом – и сирень вторит ей грузными соцветиями.
В Гвардейске теплее, чем в Калининграде. Поле перед ее домом тихо вздыхает – досматривает последние, акварельные сны – и вот-вот проснется – запоет, зажужжит скорым летом.
Я перехватываю телефон другой рукой и пытаюсь найти в себе силы ответить.
– Это я, твоя внучка. Как у тебя дела? – говорю, и слова падают, как камни в воду.
Консервная банка
Рассказ
Витька лежал на чердаке и рассуждал о прожитом дне. А день выдался на редкость удачным - у него появился велосипед!
Утром, по пути на рыбалку, он обнаружил его в березняке. Совершенно новый, с блестящими ободами, и даже с насосом на раме, он стоял прислонённый к дереву.
"Грибник, наверное, или травник какой в лесу" - резонно подумал Витёк и продолжил путь к озеру.
Поклёвка была не очень, мальчишка глядел на неподвижный поплавок, а перед глазами всё стоял этот велосипед.
"Эх, мне бы такой!" - подумал он и закинул удочку в другое место, но не удачно - вскоре крючок за что-то зацепился. "Коряга же там под водой, как это я забыл?" - злился на себя Витёк и зная, что запасного крючка на этот раз у него с собой нет, всё же так резко потянул удилище, что поплавок с обрывком лески со свистом улетел в камыши.
"Ну, не задалась сегодня рыбалка" - как бы оправдываясь перед кем-то, вслух произнёс Витька и, смотав удочку, споро поспешил по тропинке домой.
Велик, как он втайне и надеялся, по-прежнему стоял на том же месте. Смятение в душе тринадцатилетнего подростка было не долгим - такое вряд ли ещё повторится, а значит он не должен упустить такой счастливый случай.
Нет, Витька не сразу вскочил на седло - он с минуту тренькал звонком, затем, сложив ладони рупором, несколько раз аукнул. Тишина. И вот, когда уже хотел трогаться в путь, то неожиданно босой ногой нащупал какой-то предмет, прикрученный к одной из педалей. Это оказалась обыкновенная консервная банка, вертикально закреплённая за дно проволокой. К чему была эта нехитрая конструкция, мальчишка размышлять не стал и по-быстрому открутив помеху, погнал по тропинке. Велик был удивительно лёгкий на ход и Витька, ликуя от восторга, уже скоро подкатил к заднему двору дома.
И вот он лежал на набитом соломой матрасе и рассуждал о своём поступке. Вернее, искал ему оправдание:
- Ну, взял. Не украл же. Завтра ещё перекрашу и велик мой! Попробуй, докажи!. Да любой бы так поступил. Даже мой дед...
Дед? Своего деда, прошедшего всю войну, он очень любил. В их семье так сложилось, что Витькиным воспитанием занимался исключительно дед. Рукастый и смекалистый, он приучал внука к крестьянскому труду, ненавязчиво прививая понятия мужской ответственности и заботы. И теперь Витька пытался представить его на своём месте: вот возбуждённый дед приносит в дом какую-нибудь чужую вещь. Допустим, коромысло. И заговорщически шепчет:
- Глянь, Витёк, что принёс! У колодца кто-то забыл. Ишь, какое ладное - наше будет! Перекрасим только.
Нееет! Не похоже на деда совсем. Значит, что-то не то.
- Ладно,- уже засыпая, решил Витька,- завтра ещё подумаю.
- А, вот ты где затаился, - дед вошёл в сарай, когда Витька размешивал загустевшую от времени синюю краску с олифой, - Дай-ка покурю тут, присяду в тенёчке. Жара такая с утра.
На удивление дед ничего не спросил о невесть откуда появившемся велосипеде. Он присел на чурку и, закурив самокрутку, вдруг сказал:
- Вот, какая, Витёк, история однажды у меня на фронте случилась. Нашёл я в окопе зажигалку.
Из бойцов кто-то обронил. Хорошая такая, немецкая. Трофейная, явно. И так она мне приглянулась, что я не стал расспрашивать товарищей - мол, не терял ли кто? Прибрал к рукам, короче. И вот как-то идёт бой - вялый такой. Постреливаем одиночными из окопов по немцам, а они по нам. Вдруг из другого конца траншеи, пригнувшись, подбегает ко мне боец и просит прикурить. Зажигалку, - жалуется, - потерял где-то.
Я без задней мысли протягиваю ему свою недавнюю находку. Товарищ повертел её в руках, прикурил. Потом посмотрел мне в глаза и, чувствую - что-то сказать хочет.
Но он, сделав пару затяжек, похлопал меня по плечу, улыбнулся и побежал на позицию. Да вот только не добежал. Немецкий снайпер всё-таки улучил момент.
Вот я до сих пор и мучаюсь думкой - а будь у него зажигалка, то не бежал бы солдатик ко мне и, глядишь, жив бы остался. И почему он не забрал у меня свою потерю? Ведь, по глазам было видно - признал вещицу! Может, смерть свою скорую почуял, да решил мне на память зажигалку оставить? Или в назидание?
Это я к чему тебе, Витёк, рассказал - найденное добра не приносит. Нашёл - не торопись присваивать, поищи растеряшу. Дед встал, и уже выходя из сарая, как бы между прочим, сказал:
- Хороший велосипед. На одну пенсию, небось, не купишь. Я днями на деревне конюха Василия повстречал. Тоже велосипед купил. А вчера вечером жалуется : уже утерял. Поехал, говорит, на счёт грибов разведать, а велик пока к берёзке притулил. Ходил, ходил, да чуток заблукал - памяти-то ничего не осталось после контузии. Пока вышел из лесу, а конь-то мой железный - тю-тю! Новый хозяин, видать, лучше кормит!
Витька приподнял голову:
- Дед Василий? Так он же одноногий! Как он на велике-то?
- Как... Коленка-то цела, нога гнётся - освоил! Банку только к педали приторочил, чтобы протезный набалдашник в неё вставлять - и вперёд! Ну, ладно, Витёк, по двору управляться надо... Пойду!
Потрясённый новостью, Витька не замечал, как краска тонкой струйкой стекает с кисти на босую ногу.
Перед глазами у него стоял старый конюх дед Всилий. Любимец детворы. Фронтовик, потерявший на войне ногу. "За мою жизнь воевал ведь тоже... А я у него велосипед... Как я не мог сообразить про эту банку на педали!" - Витька ещё долго сидел и размышлял: то о рассказе деда про зажигалку, то о велосипеде, но он уже точно знал, как поступит дальше.
Когда он керосином смывал несколько мазков свежей краски, которые только и успел нанести, в сарай вновь заглянул дед и протянул пустую консервную банку:
- На вот... должна подойти...
Рассказ «Моя Найда»
Посвящается Лене
Раньше мама не отпускала меня подолгу гулять. «Вокруг дома пара кругов и возвращайся, будешь помогать мне,» — была её дежурная фраза. Но с начала августа она так и выпроваживала меня на улицу. Однажды, когда я вернулась раньше обычного, я увидела, как мама кашляет так сильно, словно вот-вот изо рта выпрыгнут лёгкие. Потом она сплюнула тягучую чёрную жижу, и в этот момент она с кухни посмотрела в коридор. Пара секунд взаимной растерянности.
— Мама, что с тобой?
— Я просто поперхнулась, иди на улицу.
— Но уже все разошлись...
Мама нелепо осмотрелась на кухне, попросила купить хлеб и стала отсчитывать мелочь. И снова начался приступ сильного кашля. Согнувшись пополам, она оперлась на столешницу и прохрипела:
— Пожалуйста, сходи за хлебом.
— Но мам, — взмолилась я и крепко обняла её за талию.
— Иди. Пожалуйста.
У меня наворачивались слёзы, и я пошла. Почему-то мне стало страшно, что я обижу маму, не выполнив просьбу. Не помню, как дошла до круглосуточного магазина. Как вернулась домой и простояла дотемна на крыльце с буханкой в руке.
Бом-бом-бом! Огромные деревянные часы, бившие в прихожей, вытащили меня из размышлений. Я всё ещё вглядывалась в темноту. Мне казалось, что она скоро заберёт маму. Насовсем. Утянет за собой. Мой Подсолнушек.
Тоскливая, промозглая осень с проблесками солнца. Десятки протоптанных дорожек — и все от дома. Старое платье мама несколько раз ушивала, чтобы оно на ней не висело, но скрыть фиолетовые синяки и впавшие щёки она не могла. Она держалась, шутила, я видела её боль и её старания спрятать эту боль. Сморщиться — но не жаловаться, не сказать ни слова. Выдавить улыбку.
После уроков, я оставалась в продленке и делала там домашние задания. Затем мы бродили по окрестностям с моей подружкой Наташей. В гаражах мы соорудили шалаш, и часто приходили туда.
Наступил декабрь, и крыши, словно кроны деревьев, прогибались под толщей снега. Солнце переливалось перламутром. Морозный Воздух бодрил и напоминал о скором Новом годе. Я и Наташа шли со школы, весело болтая. Но вдруг наш разговор оборвался. Прямо возле нас, рядом на обочине, лежала собака. Чёрным подтекшим пятном на всей этой белой чистой картине.
— Пойдем, — Наташа дёрнула меня за руку.
— Подожди. Мне кажется, она ещё жива.
Я наклонилась и ощупала её. Собака была без сознания, но её грудная клетка слабо вздымалась.
— Она грязная, вся в крови. Пойдём отсюда.
— Может, ещё не поздно спасти?
— Ладно. Что с ней будем делать?
Мы аккуратно положили собаку на фанерку, что валялась недалеко от мусорки, и понесли. Надвинулись облака, всё как будто посерело. Нам предстояло пройти через весь посёлок. Конечно, будучи первоклашками, мы не знали, как помочь бедняге, и направились к врачу. Единственному хирургу, который лечил и детей, и взрослых. И, мы надеялись, что собак тоже.
Шли медленно, осторожно. Руки затекали от тяжести и одинакового положения. Потом мы потащили фанерку по снегу, стало полегче. Но то и дело руки срывались, и приходилось цепляться заново. Холодало. Наташе с самого начала не понравилась эта затея: «Так долго идти, ради полудохлой собаки», и она всё-таки бросила меня на полпути. Не выдержала.
— Если тебе хочется, то и возись с ней. А я не хочу втык получить от мамы.
— Наташа, вернись. Ещё немного. Помоги мне. Пожалуйста.
Я стояла, ошарашенная предательством. Да, она просто взяла и ушла. Холодно, мама поругает, да много что — но она оставила меня и собаку. Беззащитное существо, которому нужна помощь. И мы увидели беду. И бог видел. Он всё видит. Всё, что мы сделали доброго и злого — всё вернётся к нам. Обязательно.
Мне захотелось разреветься, позвать на помощь кого-нибудь большого и сильного. Но на улице было пусто, все разбежались по домам. Пить горячий чай. Я взяла себя в руки и пообещала себе поплакать, когда появится время. А сейчас — некогда. Когда я заходила в поликлинику, собака очнулась, посмотрела на меня и снова откинула голову на фанеру. Врач осмотрел собаку. Я не спускала глаз с него, затаила дыхание. Слушала. Надеялась.
— Ты — хорошая девочка, Лен. Я тоже в детстве приносил домой кошечек и собачек. Жалел. Но у псины повреждён позвоночник, задние лапы отказали. По-хорошему ей нужно делать операцию, нужны дорогие лекарства и уколы. Мороки много. И потом, сколько времени потребуется, чтобы выходить её?
— Вы поможете ей?
Врач отказался. И снова мне захотелось плакать. Я думала оставить собаку. Вдруг, кто-нибудь её подобрал бы здесь, возле больницы — взрослый, добрый и одинокий...
Узкий обшарпанный коридор был заполнен очередью к терапевту. Недовольные пациенты вздыхали, жаловались и провожали меня неодобрительными взглядами. Мне хотелось, как можно скорее пробраться сквозь эту толпу, и я нечаянно наступила на ногу нашей соседке, тёте Шуре. Совсем не вовремя.
— Ой, простите, пожалуйста.
Тётя Шура прошлась по мне испепеляющим взглядом, сморщилась, как изюм, и приготовилась выпустить тираду злословия. Казалось, что я стала последней каплей во всей её невзрачной, неудавшейся жизни.
— Что ты сюда припёрлась? Заразу разносить? Вся семейка — чахоточная, да ещё и суку притащила. Нас здесь толком лечить не могут, а это, принесла. На кой надо. Гоняются стаями по посёлку, только и смотри, чтобы тебя не загрызли. Перестрелять их надо.
— Мы... Мы не чахоточные!
Толпа расступилась, и я быстро вышла на улицу. Лицо обдало морозным воздухом, и во мне снова появились силы бороться. Теперь я точно знала, что должна справиться до конца сама. Если оставлю собаку, то никому до неё дела не будет.
Тогда не было интернета, даже телевизоры не у всех стояли. Только библиотека открывала ответы на вопросы. Я отнесла собаку в шалаш, насыпала туда опилок, настелила тряпок и старых одеял, отправилась в библиотеку. Книг по уходу за собаками было всего две. Но ни в одной из них не было сказано, что делать, если собаку сбила машина и отказали задние лапы.
— Что же ты такое ищешь, Лена? У тебя появилась собака? — дружелюбно поинтересовалась женщина в очках с грубой оправой.
Не отрываясь от страниц книги, я ответила:
— Мне нужно узнать... Подождите. Лариса Анатольевна, а где отдел про здоровье людей?
Среди книг для людей я нашла раздел о травмах позвоночника. Конечно, мы отличаемся. Но это лучше, чем ничего. Поразительно, но в семь лет я догадалась, как правильно наложить шину. Я нашла пластиковую сетчатую коробку из-под овощей, отрезала от нее одно деление. Это получилась основа шины. Завязала её шнурками к спине собаке и проделала всё остальное, как по инструкции.
Пришлось потрудиться, но к большому везению, мне удалось выходить собаку. Мою Найду. И это было не просто из-за человеческого долга. В тот день, у обочины, она стала для меня символом надежды. Я поверила: если удастся спасти собаку, то и тьма отступит от мамы. Мама будет всегда со мной, она не уйдет. Она вылечится.
Через две недели в калитку шалаша постучалась Наташа, принесла косточки, сухари и попросила прощения. С тех пор мы стали вместе ухаживать за собакой. Мы сильно привязались к Найде. Она так радостно нас встречала, когда мы приходили. Полулёжа, всё равно виляла хвостом изо всех сил. В скором времени она оклемалась. Прихрамывала, но ходила. А когда совсем пошла на поправку, стала встречать нас со школы. Удивительно: Найда всегда знала, во сколько у нас заканчиваются уроки, и к этому времени она подходила к школьному двору.
Однажды, когда мы вышли со школы, нас никто не встретил.
— Наверное, гуляет. Сейчас весна — ей не до нас, — подумали мы и посмеялись.
Но придя в гаражи, мы увидели нечто ужасное. Найда — моя любимая, моя хорошая... Её худое тельце свисало со штыря у крыши. Как туша на убой. Собака висела, задушенная бельевой верёвкой. Я рванулась к ней, пытаясь снять, но было уже поздно. Тело отдало последнее тепло. Тогда я рванула и побежала к реке, что есть мочи.
— Ленка, Лен, стой! — кричала Наташа, пока не нагнала меня. Бурная река заглушала мои всхлипывания и бежала, бежала вперёд.
Позже мы узнали, что Найду убила тётя Шура. Она подговорила детдомовских ребят. С ними недолгий разговор был — вечно голодные, никому не нужные, сборная солянка из тех, кто не прижился в городских приютах. Дала им пиво и сигареты, повесила веревку, а им только и оставалось всей толпой набросить шнур на собаку и потянуть.
Я потом мстила соседке — так, по-детски, конечно. Писала на двери мелом «Убийца», «Ты за это заплатишь» и другое. Несколько месяцев. А потом меня отпустило, я вдруг поняла, что от этого ничего не изменится. Найду не вернуть.
Совершенные дела не имеют срока давности. Прошло пятнадцать лет, и до меня дошёл слух, что тётя Шура сильно заболела. Редкой болезнью — у неё стали хрупкими кости. Таких людей ещё называют хрустальными, потому что они не могут взять что-то тяжелее тетради. Рискуют заработать перелом. Так на собственном опыте я убедилась, что всё рано или поздно к нам возвращается.
...В тот год я потеряла и маму. Та невидимая связь, что существовала в моём воображении, мой светлый символ надежды — исчез. Моя Найда. И всё исчезло. Я стала очень замкнутой, молчаливой и понурой, то время помнится плохо. Всё больше фактов и чужих воспоминаний обо мне и меньше моих впечатлений. Но позже мне посчастливилось встретить мою новую семью.