Видео
– Алло?
– Кто там? – спрашивает она, словно смотрит в дверной глазок – и взгляд ее подозрительный и хищный. Я перехватываю телефон другой рукой и пытаюсь найти в себе силы ответить.
Когда родилась моя бабушка, город Гвардейск еще назывался теплой долиной – Топиау, а Калининград вовсе не существовал – был сказочный, пряничный прусский город Кенигсберг. Кенигсберг, уже знавший хрустальные ночи и тревожные сирены, но не знавший войны. Кенигсберг, который сейчас можно собрать по крошкам – красные пожарные столбы, дома с эркерами и кирхи, что больше не кирхи.
Моя бабушка исчезает также, как прусское наследие с наших улиц.
Боюсь, что мои родители не сразу заметили. Она путалась в именах и датах, забывала снять чайник с плиты, перестала умываться – мне было чуть больше пятнадцати, когда она рассказала, что в ее квартире – черный, черный человек – человек, который давно умер.
Мы приезжаем к ней на праздники. Я и отец – мама, пожалуй, никогда не сможет переступить себя, чтобы перейти порог ее квартиры. Мы видим ее, стоящую на лестнице – босиком, в махровом, всклоченном розовом халате. Она держится за подъездную дверь, смотрит на всех так, словно сжигает взглядом – седые, грязные волосы и прищур глаз заставляют думать, что она похожа на старого, тревожного дракона.
– Бутылочку принес? – спрашивает она как только узнает отца в лицо.
Он шутит – мой отец, на самом деле, большой оптимист – и действительно приносит ей чего-нибудь выпить. Потому что иначе – никак. Мы проходим по маленькой лестнице на первый этаж, я разгоняю рой мух у входа – всю жизнь, что себя помню, они кружат там – вечные, исчезающие только студеными зимами. Подходим к квартире – номер тринадцать – рыжая, ржавая дверь и синий почтовый ящик – длинный коридор и тусклый, мутный свет.
В ее квартире навязчиво сладко пахнет разлитой валерьянкой, грязью и прошлым – жутким, скованным в паутину. Я знаю эту тусклую, зеленую люстру, забытые статуэтки в серванте, знаю каждый стык на выбеленном потолке – я провела здесь детство, о котором не хочу вспоминать. Бабушка, думаю, тоже – может быть поэтому она меня больше не помнит?
– Давай мы найдем тебе кого-нибудь в помощь? – отец приезжает к ней два раза в неделю. Этого хватает, чтобы приготовить еду и помыть посуду, но не хватает, чтобы убрать квартиру и присмотреть за бабушкой – последний чайник она выкинула в окно, прямиком в зеленеющий снежноягодник.
– Никого не надо! Наливай! – она падает на стул, ноги вовсе не держат, но смотрит на него свысока – твердо, надменно, заносчиво – приподнимает подбородок, поджимает губы – так, что от ее раздражения вода в кастрюле закипает быстрее.
– Подожди, сначала нужно поесть.
Я готовлю обед – что-то простое и быстрое. Десяток яиц, пачка сосисок, картошка – что-то, что она сможет съесть.
Отец приносит старые альбомы – говорит, что она была красивая в молодости. Она говорит, что красива и сейчас. Я смотрю в ее изъеденное морщинами старое, жуткое лицо – и тянусь к окну. Открываю форточку, воздух пахнет навязчиво, сладко, липко – сиренью – ползет по пыльной, маленькой кухне.
В заляпанных, серых зеркалах молчат наши отражения – так, пожалуй, она помнит нас – видит очертания, но не знает лица. Так, пожалуй, я запомню ее – и никогда не захочу вспоминать.
– Наливай! – громко говорит она и стучит рюмкой по столу. Фотографии ей почти что не интересны.
Она спрашивает, как у меня дела в школе. Говорю, что все хорошо – хорошо, потому что я скоро заканчиваю университет. Она важно кивает и хрипло говорит – алкоголь обжигает – что важнее всего найти хорошего мужчину. Выпивает еще одну и замечает – на самом деле, мужчина не нужен вовсе.
Отец тихонько прячет коньяк куда-то подальше от нее. Я чищу яйца – скорлупа обжигает кончики пальцев.
– Не выкидывай скорлупу, нужно будет отнести на огород!
У нее серые глаза. В палитре масляных красок есть особый серо-голубой оттенок – он называется берлинская лазурь, или прусский голубой. Такого цвета небо в моем городе – задумчивое, спокойное, вечное – такого цвета ее глаза, в которые я не смотрю.
Перед отъездом отец пытается дать ей лекарство от повышенного давления. Она отнекивается, изворачивается, материт его – и он сдается. Оставляет его у телефона на тумбочке и берет с нее обещание, что она его выпьет. Она охотно соглашается – но все мы знаем, что этого не случится.
Когда мы уходим – медленно бредем бок о бок по проселочной дороге, поддерживая друг друга – день вдруг погожий, сухой, камни журчат под ногами в кроссовках – оборачиваемся на секунду, чтобы глянуть на рыжую лоджию, где она стоит и провожает нас взглядом. Провожает так, как делала десятки лет – драконьим, острым взглядом – и сирень вторит ей грузными соцветиями.
В Гвардейске теплее, чем в Калининграде. Поле перед ее домом тихо вздыхает – досматривает последние, акварельные сны – и вот-вот проснется – запоет, зажужжит скорым летом.
Я перехватываю телефон другой рукой и пытаюсь найти в себе силы ответить.
– Это я, твоя внучка. Как у тебя дела? – говорю, и слова падают, как камни в воду.